— Потише, пожалуйста.
Мышецкий глядел на дверь. Снова гулкая, размеренная и вкрадчивая поступь.
— Неверно, поручик! Истина звучит по-другому. Когда рабы восстают, цивилизация и справедливость становятся ничем не прикрытым варварством и беззаконной местью. Поглядите вокруг, поручик. Люди стали хуже!
И возликовала, сунув руки в рукавчики и откидывая волосы взмахом головы.
— Одни хуже, другие лучше. Многие лучше!
Чьи это слова?
— Маркса. Маркса и мои.
— Я Маркса не читал. — Мышецкий поклонился во второй раз. — Чьи вы сказали? Да, да... А вот письма я вам не обещаю.
— А я жду. Война белыми проиграна, и вы с нами. Но то, что вы с нами, надо доказать. И себе и нам.
Мышецкий дошел до двери, постоял в нерешительности, ткнул пальцем в переносицу, поправляя очки:
— Пока не обещаю.
И вышел.
Прошел час. Вновь открылась ставенька ее камеры. Рука. Расшитый крученой канителью широкий рукав. Пакет.
— Возьмите! — сказал Мышецкий. — И, ради бога, осторожней. Ради бога!
Ходок эконома тюрьмы бренчливо протараторил на коротеньком мосточке через Громотуху и, сдерживая бег, подкатил к бревенчатой конторке карьера.
Эконом — долой с ходка, запыленные сапожки на одной приступочке, потом на другой, дверь открылась и прикрылась. Ездовой, ширококостный парняга в однорядке, тронул чеку, проверил под задком экипажа лагунок с дегтем и стал набивать трубку.
Подошел Григорий.
— Ну, что, Тарасов? Надумал? — спросил он, чиркая спичкой.
Тот промолчал, глянул на Григория, на трубку, примял табак пальцем и, взявши у Григория зажженную спичку, снова поглядел на него.
— Начальника привез? — переменил тему Григорий.
Парняга кивнул.
Трубка его форсиста, вырезана из карельской березы, реденько набиты на ней пистоны красной меди. Продолжая молчать, дымит, поглядывая на конторку.
— У начальника разговор длинный, — сказал Григорий, скручивая цигарку. — А у нас дело минутное.
Послюнявил бумажку, подмигнул с приятельской ухмылкой.
— Ну? Раз и квас?
— Фельдфебель заграчит.
— Что он, эконома обыскивать будет?
— Да и куда спрятать?
— Я ж тебе еще в тюрьме говорил: под передок. Пистолет к пистолету, каждый в тряпочке. Сверху брезент и торба с овсом.
— Повесить могут.
— Могут. Будешь ворон считать, повесят. Дурака и в церкви бьют.
Задымили в два дымокура, парняга нащупал за спиной край ходка и влез. Ходок скрипнул раз, другой и умолк.
— Братаны у тебя, вроде, похрабрее, — сказал Григорий.
— Откель знаш-то?
— Да мы их утартали вчера. К Деду. Вся заимка подалась в партизаны. Давай не тяни. Продерни под навес, ходок оставишь на меня, а сам в конторку. Спросишь о чем-нибудь эконома или просто постоишь у притолоки, почешешь язык с ребятами.
— А тятька?
— Что тятька? А! Тоже там.
Ездовой докурил трубку, выбил о каблук, почистил мундштук от нагара желтой проволочкой, посипел, проверяя как пропускает воздух, и, сунув трубку в карман, подхлестнул коня вожжой, выправляя к навесу.
Из-под навеса он выходил, подтягивая поясок на рубахе, обмахнул сапоги и легко шагнул на приступочек конторки.
Все шло к нападению на тюрьму.
Присяжный поверенный Пинхасик получил от Саввы Андреича и передал Ксении Владимировне — так было условлено — две телеграммы о приеме у Колчака. Первая состояла из одного восторга: адмирал выказал благожелательность вождя, широкую и беспримерную, Кафа помилована. Вторая была набором эзоповских выражений, не то шуткой, не то бредом помешанного, и только пылкое профессиональное воображение адвоката и его тонкий ум нашли в ней суровое предостережение: Кафа в опасности, спасайте! Большевики и прежде не ставили на эту карту большой ставки. Это был вариант второго ряда: на роль непременного милосердца Колчак не годился. Савва Андреич еще ехал туда, в Омск, а здесь, в Городищах, уже отковывался в подробностях план освобождения узников «равелина Робеспьеров». С получением же от старого художника второй телеграммы подпольщики определили время икс: день и час налета.
Обе воюющие армии — красная и белая — и оба правительства глядели в эти дни на Восток. Красные видели в той стороне освобождаемые пространства, миллионы тружеников, жаждущих избавления от диктатора, от штыков интервентов, белые — дорогу бегства в чужие пределы. В никуда. Белые еще могли отвоевывать проигранные версты, но уже не могли выиграть войны. Колчаку не мнился уже ни кайзер-флаг над громадой линкора, ни белый конь триумфатора. Как и прежде, он планировал дипломатические романы и сражения, подписывал приказы и указы, учреждал новые и новые установления: то Земское собрание, то еще один департамент Сената, но эта игра старыми императорскими игрушками уже не услаждала его: бросая горящий дом, игрушкам не радуются. Красные ломили белых на всех редутах. В тайге возникали таежные партизанские республики, вбиравшие в себя отряды, армии, заимки, села, пади, приречья, хребты... Начиналась казнь зла. Бегство одних, преследование другими.