— Как сегодня заседалось? — спросил Глотов, снимая со стены гитару.
— Одно оправдание.
Глотов взял аккорд и, склоняясь к гитаре, запел, слушая басовую струну, звучавшую чуть громче его красивого минорного голоса. Комната наполнилась гудением шмеля.
Вытянул на самую подъемистую горку и вдруг замолчал, поглядывая на гостя:
— Глебушка, позвольте вопрос? Вам приходилось слышать имя Джерарда Актреда Реджуэя?
— Читал о нем... Сказочное состояние... бабник...
— Да, бабник завидный.
Глянув на Мышецкого, Глотов сказал, что сэру Джерарду уже за семьдесят. Наружно это мумия Рамзеса II, губы синие, а когда он теряет контроль над своим лицом и рот открывается сам по себе, можно видеть великолепно сделанную челюсть. Паруса его любовной яхты уже упали, грубые прелести не пьянят, и он уединяется с одной леди Гледис Лестрендж, в прошлом придворной дамой, монахиней, содержательницей опиекурильни в Танжере, танцовщицей в тунисском кабаке, историком и поэтессой, и для того лишь, чтобы изучать оккультизм. Они делают это вдвоем. Сэр Джерард уже не в состоянии вкушать от всех плодов, дарованных человеку богом. Но он не изменился и, как прежде, следует золотой истине: «Жизнью пользуется живущий». Где-то у развалин древнего Тингиса, в зыбучих песках, среди пальм он возводит виллу, воплотившую в себе все лучшее, что мог бы предложить мавританский стиль. Роскошь эта очаровательна, удобна, а служит она раньше всего ему самому. Она — его наслаждение, и уж никак не средство удивлять других. Он ставит у себя чудный балет «Харикс из Мемфиса». Народу набирается немало, но вот ставит Джерард этот балет не для них. Для себя. Фрески, навеянные «Книгой мертвых», порфировые колонны с капителями, арфы и свирели, черные парики, настоящие драгоценности в тиарах жрецов — все это делается для него. Жрец спрашивает: «Что такое человечество?» И отвечает: «Одна стадия в развитии бытия. То, что есть — было, что было — будет вновь». И это для него. Это его философия. Сэр Джерард дарит красавицам дорогие и непременно смелые наряды. Но делает это не из соображений кого-то облагодетельствовать. Все проще в подлунном мире: он рассчитывает наблюдать потом и наслаждаться видением, чарами полуголого женского тела. Горят люстры, плывет наяда. Сэр Джерард изучает Египет времен пирамид и фараонов. А для чего? Чтобы тут же публиковать свои маленькие, спорные и всегда сенсационные открытия, упиваться впечатлением, которое эти открытия производят.
— Он жив еще? — спросил Мышецкий.
— Иначе бы я не пригласил вас.
— Я здесь ради него? Тогда, что же: он пожаловал к нам сюда?
— Послал гонца. Впрочем, потерпите, не все сразу.
Глотов стал припоминать, какими были вензеля на чайном и столовом серебре сэра Джерарда, и так как делал это несколько театрально, Мышецкий подумал, что живописания его шефа о богаче из Лондона могут и не отвечать строгой правде.
— Джерард — мой учитель, — сказал Глотов.
И уточнил:
— Учитель жизнеповедения.
— В том числе этого?
Глаза поручика показывали на уникум господина Ххо, на его коллекцию вееров первых красавиц мира.
Они располагались тремя рядами от потолка до карточного столика и на обоях темного бордо выглядели, как фантастические бабочки разной величины — золотые, черные, серые, красные, — которые почему-то построились, как гуси, и держат путь в обетованную страну Любви. Возле каждого была прикреплена фотография дамы редкой красоты, но думать, что именно эта дама подарила господину Ххо этот веер из пластин черного дерева, из лавра, бамбука, с крашеными перьями страуса или без оных, означало бы поверить и в легенду о том, что прокурор Городищ некогда держал в руках ложечку с египетским вензелем сэра Джерарда.
— Нет! — сказал Глотов. — В любви у меня своя тропка.
Теперь они оба глядели на веера.