Выбрать главу

— У нового Рамзеса, Глебушка, я нахожу то, чего не было у его предшественников. Возьмите, дорогуша, русского купчину. Так сказать, на круг. Что в его обиходе? Икорка, севрюга с хренком, ну, мамзель на содержании. Да баня, тройка шалых, цыганский бубен, постоянное местечко у клироса... И все. Все, все, Глебушка! Ворочает миллионами и видит только миллионы. Новый же Рамзес видит радости. Это талант наслаждаться, наука наслаждения. Наука и дело. Он берет все: и плотские шалости, и вершины духа, и работу, и власть. Власть, штука притягательная, Глеб.

— Вот уж чего не понимаю.

— Ой, зря! Словом, Джерард учит нас совершенно невероятной науке: как тратить миллионы.

— А наживать?

— И наживать... Постойте, дорогой, а почему пусты рюмки?

Оставив гитару на оттоманке, прокурор перешел на сторону поручика. Склонился, обнимая его одной рукой, и, вытянув губы, позвал высоким, кротким аукающим голоском скомороха-пересмешника:

— Глебуш-ка-а! — И очень тихо: — А я нашел клад Шахерезады.

— И пригласили меня, чтобы отдать половину?

— О-о! — выражая восхищение, застонал Глотов и опять не своим, и уже не скоморошьим голосом.

Не снимая руки с плеч поручика, он поднял свободной рукой бутылку, повернул к себе краснолаковой наклейкой с белыми медалями, поморщился, взял другую и стал наполнять рюмку Мышецкого.

— Я хочу видеть ваше лицо, — с угрюмой холодностью в голосе сказал Мышецкий.

Он вдруг подумал, что предмет, ради которого Глотов затеял этот «мальчишник», вот-вот откроется. Только при чем тут клад Шахерезады?

Глотов взял со стола свою рюмку и, стараясь не расплескать вино, пошел к оттоманке.

Сел. И заулыбался.

Глаза его глядели на орлинолицего «вождя» в багете, над черным погоном которого поникла живая гвоздичка. Пригубил вино и, отпивая маленькими глоточками, заговорил о том, как переменчива, капризна и несправедлива эта человеческая качель подъемов и падений. Древние мексиканцы не молились однажды данному богу, а выбирали его из своих же соплеменников. Богом становился человек. Обыкновенный человек: воин, охотник, скотовод. Человеку-богу поклонялись с фанатизмом диких натур, он исцелял больных, парил над племенами, дыхание его было священно. Но вот он достигал тридцати трех лет, возраста Христа — любопытнейшее совпадение! — и его убивали, чтобы избавить от дряхлости и маразма. Бог должен быть молодым. Убивали и съедали.

— Теперь и нам предстоит съесть своего бога.

Глотов потянулся к гитаре.

— Не понимаю, — сказал Мышецкий.

— Час нашего бога истек. Гвоздичка висит над мертвым. Война проиграна, у каждого свои карты.

— А впереди?

— Красный бог. Он придет в триумфе, и многие падут ниц. Да, да, многие. И не подумайте, дорогой, будто его сотворили, вознесли и теперь поставят над нами язычники, заросшие шерстью мамонта... «Бытие определяет сознание». «Нельзя дважды войти в одну и ту же реку». Под красным богом сама истина. Поверьте, Глеб, большевики — здоровая динамическая сила. Их учение верно, ибо это жизнь, увидевшая себя в будущем. А жизнь всегда права.

— Господин полковник! — Смертельно бледный, Мышецкий поднялся во весь рост, стол скрипнул и качнулся под его кулаками. — Как офицер доблестной...

— Доблестной нет, Глебушка, — спокойно парировал Глотов. — Есть Джерард, спаситель. А вы, поручик, совсем красный. Х-хо!

Кулаки скользнули, вминая скатерть. Поручик дернулся, будто вырываясь из силков, оступился и сел боком к столу. Увидел под рукой полную рюмку и, сделав брезгливо ожесточенное лицо, смахнул ее на пол. Зазвенело стекло.

— А скольких, полковник, — спросил он, растягивая рот, и снова дернулся. — А скольких вы поставили к стенке за это бытие... которое?

— Не считал. И успокойтесь, успокойтесь, пожалуйста! У нас время кейфа, и потрудитесь наслаждаться по Джерарду. Кстати, сейчас он в Чикаго. А его агент здесь, и завтра я вас с ним познакомлю.

Глотов, не глядя, поискал над головой полочку из черного стекла, снял ящичек с сигарами, достал одну и, как всегда, любовно, с величайшим тщанием стал обрезать ее кончик серебряными ножничками. Мышецкий с тоской загнанного животного глядел в окно и часто кивал какому-то призраку, как бы провожая глазами его летящее видение.

— Снег стал не белый, а красный, — сказал он. — Почему-то я представил себе эту картину. Везде и навсегда снег стал не белый, а красный. Зимние поля, шапки на соснах, крыши изб российских. Все красное. И оттого темно и тоскливо. Нет больше белого очарования, тишины, вечной поэзии, дремотности белого. Как это страшно! И как после этого жить?