Больше суток Мышецкий носил это письмо в портфеле, не решаясь передать Кафе: радости ей оно не обещало. Когда же рассеялся кошмар дикой ночи и он во второй раз за недолгое время оказался под домашним арестом, пришла мысль, что Кафы уже нет и передать ей письмо невозможно. Теперь он почти непрерывно думал о ней. Рядом была нежная, деятельная Варенька, счастливая от сознания, что она снова с ним, у родного очага, а неоглядная мертвая пустыня изгнания навсегда отступила в прошлое. Ее счастье было ему отрадно и близко, но еще ближе было несчастье Кафы. Конечно, ее нет. Прошлая ночь с ее смятениями, борьбой, пьяным угаром, призраками и страхом казалась длинней года и могла поглотить не одну жизнь. Больной, опустошенный, он часами сидел под фикусами в своей гнутой качалке, а Варенька хлопотала, приходила к нему и уходила, подживляла огонь в камине, укутывала его колени пледом, приносила то чашечку чая, то стихи и, если он просил, устраивалась на пуфе и читала. Он жадно внимал ее голосу, страдал печалью поэта, умилялся его дару и чувствам и в те же минуты жил еще одной жизнью, был там, в камере, говорил Кафе слова сочувствия, доставал из портфеля письмо ее сестры, но Кафа исчезала, и он возвращался домой на коляске с белыми вожжами в руках и с таким чувством, будто оставил ее на кладбище.
После обеда принесли записку из управления: Глотов отменял домашний арест и приглашал Мышецкого для дружеской, или, как он писал, «чисто гусарской», беседы. Он встретил его у крыльца, взял под локоть и повел к себе.
— Я стал до несносного глух и нелюбопытен, — заговорил он, заглядывая поручику в глаза. — Только сегодня узнал о вашей драме, об отъезде Варвары Алексевны... И теперь рад вас поздравить — вы опять вместе. Впрочем, другого и не могло быть. Ваша глубокочтимая супруга — бриллиант редких совершенств. Да и душа, душа!
На этот раз у стола-саркофага почему-то не было пьяной тележки. Мышецкий ощутил тревогу. Это не вязалось с характером предстоящей беседы: ведь сам господин Ххо называл ее дружеской и гусарской.
Уселись в кресла и закурили.
Спичечный коробок в серебряном футлярчике перешел из рук в руки и лег на черный кастор. Лицо Глотова еще выражало те чувства, которые он выказывал, поздравляя поручика с возвращением Вареньки и называя ее бриллиантом редких совершенств. Но говорил он уже о вещах трагических. Оказывается, только что у него состоялся конфиденциальный и очень трудный разговор по прямому проводу с верховным правителем. Достойно глубочайшего сожаления и даже отчаянья...
— Шла речь о Кафе? — дрогнувшим голосом спросил Мышецкий.
Коробок в серебряном футлярчике вернулся в руки господина Ххо. Над розовой китайской спичкой выкинулся огонечек и приблизился к загасшей папироске Мышецкого.
— По моему разумению, — сказал Глотов, — я сделал больше, чем мог. Я был убедителен, зол, прям, нагл, находчив...
— Не тяните, пожалуйста!
— Благоусмотрение верховного непреклонно.
— Казнь?
— Этой ночью. — Скорбь выгнула губы господина Ххо монашеской скобкой и тут же убрала ее с лица. — Верховный приказал казнить Кафу этой ночью.
— У меня письмо от ее сестры, — совсем некстати сказал Мышецкий и полез в карман френча, как бы желая доказать свои слова.
— Вот и передадите ей. Человечность не должна отказывать нам даже в мелочах.
— Человечность? Постойте, вы сказали передать... Где ж, однако?
— Где вы найдете удобным, поручик. Верховный повелел: быть вам на месте казни. Тот, кто поддерживал обвинение в суде, полагает он, лучше других знает Кафу и, следовательно, надежнее других предупредит ошибку в объекте. Казнить следует осужденную, а не ее товарку по гросскамере. Наконец, там, на Андреевой гриве будут представители прессы...