Годлевский читает:
На руку всякого человека Господь бог налагает неизносимую печать для вразумления всех людей, сотворенных им. От Иова, глава XXXVII, стих V.
Поскольку из последующего вытекает, что хиромант и астролог г-н Никодимов готов объяснить каждому его характер, наклонности, скрытые таланты, прошлое, настоящее и будущее, и все это за каких-то 2 рубля в твердой валюте, штаб-ротмистр трогает усики двумя пальцами, будто проверяет, не отклеились ли они, а когда дверь открыта, приветственно приподнимает фуражку и, не надевая, проходит в святая святых.
В ста шагах от заведения г-на Никодимова, близ церкви, в уютном закутке под вербами сидит на скамье широкий в кости, поджарый, уже немолодой человек в нерпичьем картузе и читает газету. Пролетка с паном Годлевским окутала его на мгновение пылью, потом он увидел краем глаза, как пан Годлевский церемонно поднял фуражку и, не надевая, прошел к хироманту. Человек с газетой тотчас же следует примеру пана Годлевского, с той, правда, разницей, что дольше его стоит на крыльце, а, входя в дом, не поднимает нерпичьего картуза.
Зато спрашивает:
— Могу?
И от гудения его октавы дверь распахивается до отказа.
Из дневника Мышецкого:
КАФА. Все готово к отъезду. Из окна я вижу Паутова на дрожках, тюк сена под брезентом, казаков, головы лошадей, ординарца с папироской. Я сижу за столом в шинели с таким чувством, будто пишу не дневник, а завещание на случай смерти. Перо мое летит и пляшет. Я спешу запечатлеть не факты, а мысли, которые, не будучи материей, вещами, способны растекаться и пропадать бесследно. На процессе в пакгаузе я устыдился своей некомпетентности в том, кто есть Кычак. Когда, соперничая с Клодом Фаррером, он живописал кораблекрушение, становясь щепкой в океане, кочегаром, неизбежным придатком корабельной топки, я готов был поверить, что в красную смуту он был вовлечен не злой волей, не разумом, а стихией крамолы, одуряющим влиянием толпы. Я удивлялся его дару говорить и защищаться. Я жалел в нем человеческий материал, натуру, достойную лучшей судьбы. Теперь я увидел «Мать», «Медею», эскизы и наброски, исполненные человеком того же круга. И нет Кычака, есть Кафа. Я тотчас же отставил назначенный мною карцер, вернул ей кисти, акварель, гуашь, бумагу, рисунки, послал в камеру томик Лермонтова.
Савве я говорил: «Требуя казни для Кафы, я защищаю крест над храмом, вас, ваше искусство». Теперь этих слов я не сказал бы. А в суде? Каким было бы мое требование о каре? Тюрьма? Каторга? И куда бы меня вынесла кривая при таком повороте?..
ГЛОТОВ. Господин Ххо отменил мой домашний арест так же скоропалительно, как и назначил. Я не успел насладиться ни затворничеством, ни кейфом, ни книгами. Дело в том, что обструкция в пакгаузе никакого дыма не вызвала не только в правительствующем Омске, но и у себя дома. Такой оборот Глотов, видимо, предчувствовал, так как, затевая фарс с моим разоружением, тут же забыл о деревяжке с кольтом и, уходя, цвёл, как всегда. Ничто в этой истории не смущает его и сейчас. То же обхождение, та же восточная сладость, воркующий баритон, дружеское расположение в большом и малом. Знал бы он, что посеял в мою душу и какими могут быть всходы.
ВАРЕНЬКА. Застал ее говорящей по телефону. «Это невозможно, дорогой, — сказала она в трубку. — Нет, нет! Никаких свиданий!» Заметив меня, прикрыла трубку ладонью и, насмешливо хмыкнув, что-то добавила полушепотом. Потом улыбнулась мне, чмокнула в трубку и, смеясь, кинула ее на рычаг. «На-до-ел!» — протянула с довольным утомлением в голосе и, поднявшись, пошла ко мне, открывая объятия. «Не опали крылышки, моя прелесть», — сказал я шутливо и серьезно. «Ну, ну, разговорчики!» — возразила она и сделалась уличным мальчишкой, которому вдруг повезло в какой-то отчаянной и веселой проказе. Милая Варька!
Серебряная шашка господина Рамю повешена на стену биллиардной возле ящичка с шарами. Сам же француз, в расстегнутом кителе, со следами мела на рукавах, на императорском брюшке и даже на подбородке, напряженно кружит вокруг стола, прилагая все силы и все умение, чтобы вернуть Глотову досадный проигрыш. Наползает брюшком на борт, делает большие свирепые глаза и, почти не целясь, бьет кием хлестко и звучно. При неудаче удивленно глядит на Глотова, при удаче тоже глядит на Глотова, но уже по-другому, хохочет и шутливо вострит шильцем правый ус.