Выбрать главу

— Варвара Алексевна! — почти кричит Глотов. — Слышите? Я жалуюсь Глебу на ваше тиранство. И представьте, прелестнейшая? Он не за вас!

Прелестнейшая стоит боком к зеркалу и маленькой горбатой гребенкой отделяет от волос только ей видимую прядь, чтобы тут же сделать из нее нечто волшебное, и это, нечто волшебное, подколоть шпилькой к другой, столь же чарующей, пряди. Прическа должна быть длинной, узел волос на затылке — тугим и тяжелым, как пшеничный сноп, а на шее интимнейшие завитушки. Вот такие...

Рот ее занят шпильками, и оттого слова Глотова оставлены без внимания.

Рюмка Мышецкого пуста, на голубом донышке темно-лиловая, почти черная ягодка. Он запрокидывает голову вместе с рюмкой, ловит ягодку губами. Кислинка приносит запах леса. Прихлынуло давнее, безмятежно тихое, дорогое. Он думает о ней и о себе в прошедшем времени. Как странно, что он может думать о ней и о себе в прошедшем времени. Ведь только что могло случиться непоправимое. Могло и может. Нет, уже не может. Пальцы Мышецкого поискали на шинели нижнюю пуговицу, застегнули ее, потом застегнули следующую. Память вернула его, и он увидел себя входящим в эту комнату. Ключ делает один оборот, потом другой. Он стоит по ту сторону двери, отчетливо слышит этот повторяющийся звук, но это не ключ, это курок. Взводимый курок. Почему-то дважды взводимый курок его пистолета. Владевшие им тогда чувства были чувствами убийцы. Он был готов стрелять в Глотова и, войдя, увидел страшное. Но это страшное почему-то убеждало в обратном. Я откушу вам нос! Господи, да это ж она! С ее зыбким, увлекающимся, до бестактности прямым характером. Мужское внимание приятно ей, это правда. Ей по душе ни к чему не обязывающий флирт, открытый и остроумный. И даже почтительное старомодное ухаживание. Ее умиляют склоненные над ее рукой погоны, трогает чужое волнение, снятый за квартал цилиндр.

Но черту́ она знает. Знала, сказать точнее, всегда знала.

Я откушу вам нос!

Браво, браво!

— Да очнитесь же от своей летаргии, Глеб! Рюмку! Рюмку прошу, — требует через стол Глотов.

— Я пас, — Мышецкий несколько мгновений глядит на своего шефа и начинает расстегивать пряжки на портфеле. — Привез вам заказанную книгу. Или удобнее передать в прокуратуре?

— Удобнее тут.

Принимая томик, украшенный аппликацией бронзового минотавра, Глотов успевает заметить в руках поручика папку с кожаными завязками.

— Секретные производства? Сколько говорено не возить с собой. Сколько говорено. И, кажется, подлинное дело?

— Нет, это рисунки. Что-то вроде еще одного вещдока по делу, решенному во всех инстанциях.

— Вещдок вдогонку? А ну-ка!

— Это уязвит ваше самолюбие, — предупреждает Мышецкий. — Представьте злой шарж... Злой и дьявольски талантливый шарж на полковника Глотова.

— Меня это не пугает. Самое неприятное, что отвела мне судьба на сегодня, уже плывет в прошлое.

Мышецкий раскрывает сложенную вдвое папку из белого полукартона с рисунками Кафы. Перебрасывая разрозненные листы, он чему-то кивает, глядит на лист, на Глотова, снова на лист.

— Вот... — говорит он, передавая Глотову рисунок в четверть листа, исполненный тушью.

Беря рисунок в брезгливые холеные пальцы, Глотов какое-то время глядит в лицо Мышецкому: ждет новых слов.

— Ничего талантливого, — заключает он, наконец, и возвращает рисунок Мышецкому. — Бездна ужимок и безвкусицы.

— Но себя-то вы узнаете, надеюсь?

— Узнаю́, мой друг.

— Я бы хотел... чувства художника побеждают меня... Разумеется, я не разделяю здесь желания посмеяться над вами, но манера художника отменна.

— Докажите, голубчик.

— Весь портрет — это всего лишь две линии: жирная — ваша сигара, тонкая, нитевидная — пробор. Да вот еще блики на кончике носа, на подбородке и какая-то пыль на месте глаз. Вы говорите: бездна ужимок. А по-моему, диковинное уменье! Художник не повторяет своих линий, не меняет их места, не усиливает, не отменяет. Все ложится на бумагу враз. И во всем великолепии.

Презрительные морщинки не сходят с лица Глотова. Минуту назад Мышецкий был поглощен только своими чувствами. Это были чувства человека, мир которого заколебался, обещая катастрофу. Минуту назад он говорил лишь то, что нельзя было не говорить. Цедил скупые слова с исступленным, глубоко враждебным лицом, и вдруг преобразился. Чужое стало ему ближе своего. В чем же дело? Глотов отвергающе поднимает веки над своими чистыми, ясными незабудками и, кажется, готов что-то сказать.

Нет, передумал.

— На той вон стене, — продолжает Мышецкий, — король Черногории. Лицо его пусто. Сходство — да, а вот каков он — умен, глуп, строптив, великодушен, добр, мстителен, — художник не сказал. На этом же рисунке — характер.