Тельберг рассмеялся.
Маленькая фальшь господина Тельберга и привела Мишеля Рамю в камеру Кафы, а Кафа, увидев возможность работать, воспользовалась ею без колебаний.
С конвойным за спиной она прошла в допросную. У стола с ее арестантским делом и с горкой сводов российских в переплетах из грубой парусины стоял Мышецкий. С другого конца комнаты сияло одинокое окно, разлинованное литой решеткой, с фигуркой токующего глухаря в центре. Комната предназначалась для официальных свиданий с заключенными, и было странно, что привычных для тюрьмы запахов тут не было: пахло свежевымытыми полами и горячим хлебом. Хлеб лежал тут же, на табуретках, покрытых тряпками.
— Очень коротко, Батышева, — сказал Кафе Мышецкий. — То, что вы подали, используя право конфирмации, не есть просьба о помиловании. Это бессмысленный бунт и отчаяние.
— Только не отчаяние.
— Не возражайте, пожалуйста! Вы смелая женщина, и я, ваш обвинитель, готов подтвердить: рукой вашей управляла не слабость. Но для того, кто смотрит со стороны, — это отчаяние. Отчаяние и капитуляция.
— Не время ли, поручик, объяснить, зачем я здесь?
— Время, конечно. Обращение к Верховному предусмотрено для вас формами судопроизводства и носит строго определенное название — просьба о помиловании. Просьба, Батышева. Я не могу составить заключения по бумаге, которая не названа просьбой о помиловании и в которой вообще нет никакой просьбы. Да и тон...
Кафа усмехнулась.
— Господин Колчак, как знаете, адмирал, а не прощелыга. Перед ним дама. Воспитанный в правилах офицерской чести, он не откажет в великодушии.
— Вот стол и бумага, — сказал Мышецкий.
— Писать снова?
— В конце концов это для вас. Вы донельзя открыты и легкомысленны. В вашем положении легкомысленных писем не пишут.
— Понять мое положение вам не дано, поручик. — Во взгляде ее проступила монголинка и выразила холодную снисходительность. — В письме моем моя кровь. Потрудитесь говорить о нем с подобающим уважением.
— Простите. Но вы переходите дорогу, не желая взглянуть на скачущую лавину.
— Оставьте метафоры, поручик! Житейская осмотрительность — не единственное, чему следует человек. Да и в моем положении диктую я...
— Бесподобно! Теперь вы скажите: я — ваша судьба, не вы, а я определяю ваше будущее...
— Считайте, все это я уже сказала... А приведет вас ко мне в час расплаты ваш конвойный. Он против вас.
— Чистое сумасшествие!
— Вас ненавидят все.
— Кто это — все?
— Все люди.
За стеной, в надзирательской, играла балалайка, выделяя низким глухим тремоло чей-то удивительно задушевный женский голос. Балалайка заиграла громче, громче запела женщина, и теперь в допросную пробивались все слова песни:
Мышецкий приблизился к стене и постучал кулаком. Голос стал тише, зато балалайка загремела своим деревянным тремоло на всю тюрьму. Он помедлил и постучал еще раз. Надзирательская отозвалась взрывом хохота и умолкла.
— А я слушала, — сказала Кафа таким тоном, будто в комнате она была одна и говорила сама с собой. — Теперь же верните меня в камеру.
Мышецкий не ответил.
Продолжая стоять у стены, он заговорил о всесильности конфирматора. Выбирая одно решение из двух, всегда одно решение из двух, быть или не быть, он не сверяет своей воли с законом или с мнением компетентных деятелей. Его усмотрение ничем не стеснено, а потому капризно и непостижимо. Адмирал Колчак, как он слышал, простил однажды своего заклятого врага по той лишь совершенно непонятной причине, что осужденный, как и он сам, Колчак, носил имя Александра Васильевича. В другом случае смерть отступила потому, что из пакета с бумагами суда выпала фотография осужденной, и адмирал увидел глаза страдающей косули, большие, кроткие и печальные.
— Садитесь к столу и пишите! — потребовал Мышецкий. — Это нужно для вас.
Только теперь, когда он сказал эти слова во второй раз, она вдруг поняла их смысл и то, что он их уже говорил.
Чего он хочет для нее? Чего хочет для нее человек, заключение которого стало смертным приговором? Жизни?
За стеной взвизгнула женщина и стала кому-то пенять придушенным от смеха, чувственным голосом: «Ну, отстань, слышишь? Чего разлапался? Ну, на самом деле!» Снова хохот, галдеж и уже хрипатый мужской голос: «Ну, а семерка бубен была у тебя?»