Отвечая на ультиматум, я потребовал суточный срок на консультацию с подлежащими органами и подготовку официального ответа. О. К. Батышева заявила, поскольку подлежащих органов уже нет и консультироваться не с кем, официальный ответ должен быть представлен к девяти утра.
Я наблюдал ее в трех ипостасях, и она всякий раз являла собой стихию — что-то слепое, безбоязненное, дикое и древнее. Комиссарша? Что вы, мужик! Такой же косматобородый, возгордившийся, как и те два, что приходили с нею. Выслушивая ее ультиматумы, я видел перед собой варвара-опустошителя, которого справедливое чувство возмездия призвало к расправе над помещиком, но захлестнувшая стихия опьянила и ослепила. Поджигая хоромы бар, подобный опустошитель сбивает рамы с шедевров Коро и Делакруа, чтобы из холста, покупаемого за миллионы, сшить мешок для хранения овса или гнилой картошки. Стихией была она перед судьями, стихией рисовалась и сейчас, в своем третьем явлении, в образе художника-возмутителя, который, прорвавшись через заломы и завалы школ, мод, ущербных рахитичных вкусов имитаторов и угодников, встает над миром и веком, как новая страничка в искусстве. Идет силища, не ведающая уёму, и это не богиня и не предтеча, это все тот же варвар.
Свой официальный ответ я отправил с нарочным и через него же получил предписание совета явиться в бывший губернаторский дом за указаниями. Я тотчас же позвонил секретарю совета, сказав, что готов принять у себя в камере любое лицо, уполномоченное председателем исполкома, а если это окажется необходимым, то и самого председателя в приемные часы, объявленные в «Губернских ведомостях». Сам же явиться в совет отказываюсь.
Теперь все эти жесты независимости и благородного негодования выглядят смешно и глупо. Глотов сказал бы — это было бряцанье картонным мечом.
На следующий день — по чистому совпадению в мои приемные часы — в камеру вторично прибыла О. К. Батышева, на этот раз во главе полуроты красногвардейцев. Уступая насилию, я сдал дела, архивы, имущество...
Как это было? Да... «У вас нет законов, — заметил я, передавая футляр с гербовой печатью и ключи от сейфа. — Как же вы собираетесь творить правосудие без законов?» — «Пока, — она выделила это слово, — пока по старым законам России. Есть декрет Ленина. Словом, мы принимаем то, что не противоречит идеям революции». — «Какой?» — «Настоящей. Пролетарской, сказать точнее». — «Ну, а как быть с цыганом, которого сейчас судят за убийство любовницы?» — «Пусть судят. Убийц, я думаю, не прощают и наши враги».
Перед тем, как уйти из помещения участка, я зашел в зал суда. Здесь чины магистрата и прокуратуры упаковывали архивы и ценности. Потребовав внимания, я произнес краткую речь.
Помню, вижу, благодарю тех, что стояли тогда, понурив головы, не младшие перед старшими, а паства перед пастырем. Таких прочувствованных и таких точных слов прежде под этими сводами я, кажется, не произносил. Вот она, последняя минута, говорил я, и мой приказ: каждый поступает по чувству долга и совести. У нас отнято дело, но отнять у нас долг перед Россией невозможно.
Прощайте и до новой встречи, друзья!
Около месяца — до упразднения биржевого общества, выдававшего нам жалованье, — я еще ходил к зданию суда, а служащие его сознавали себя причастными к своей службе.
Как хорошо помню этот дом! В нем были удивительно красивые печи из молочно-голубого кафеля. Подобно айсбергам, они были овеяны думой и вечностью и плыли в вечность под своими высокими лепными потолками. Заглядывая на них в окна, я все чаще и чаще думал о поруганной красоте, о жизни, из которой война и развал вычеркнули искусство. Делалось тошно и страшно, и я начинал кричать, не крича, без звука, чувствовал растянутый, распяленный рот, слезы на лице и, понимая, что это припадок, истерика, хлипкость духа, уже плакал по-настоящему... «До встречи, друзья!» Тогда, при большевиках, вышвырнутый ими, как шелудивый котенок, я верил в скорое возвращение того порядка, который открылся на Руси марсельезой, залпами февраля, митингами, ликованием на станциях и разъездах при встрече с политкаторжанами. Теперь же, без большевиков, я весь — одно сомнение...
День пятый
Стало совсем светло.
Часы зажужжали на своей мягкой баюкающей ноте и пробили шесть. Пора!
Мышецкий открыл форточку, аккуратно разорвал пожухлые листы рапорта на равные четвертушки и стал одну за другой жечь от свечи над чугунной пепельницей.