Гикаев кивнул.
— Вступая в переговоры, мы тянем волынку. — Любующиеся глаза Глотова обращены на Благомыслова. — Георгий Степаныч получает время и темную воду, чтобы ловить рыбку непрерывно. Мы устанавливаем всех, кто заварил кашу. Головку бастующих. И тогда безмолвная суголами могла бы подать свой голос.
— Идея завлекательна. — Гикаев задумался. — Но где исполнители? Нельзя не видеть, что служба господина Благомыслова импотентна. Чины контрразведки уподобились таракану, опрокинутому на спину. Они видят пустое небо, а с землей связаны только своей беспомощностью.
Тяжелая борода Благомыслова полезла вверх, он дернулся и встал.
— Вы это могли бы доказать, господин генерал? — поинтересовался он тоном любезной угрозы.
— Садитесь, господин полковник! Са-ди-тесь! (Благомыслов сел.) А доказательств более чем предостаточно. Вот вам — девчонки. Секретнейшее совещание, а под окнами: «фу, одни старики». Или обструкция на суде на глазах представителя «Фигаро». Вы можете сказать мне, кто стрелял из пушки, где типография, сколько большевиков в Городищах? — Гикаев перевел дыхание. — Ему нужны доказательства. А знаете ли вы, почтеннейший, что в самом людном месте, у виадука, на стене телеграфа полсуток болтался гнуснейший карикатурный портрет начальника гарнизона. Скажите, кто малюет эту мерзость, и я сейчас же, перед лицом этой уважаемой аудитории, принесу вам самые горячие извинения.
— Не верьте всякому слуху, генерал.
— Слуху?
Метнулась белая пола черкески.
Гикаев быстро подошел к сейфу и заученным движением вложил ключ. Сейф отозвался мелодичным стеклянным звоном: упрятанная в чугун шарманка заиграла «Турецкий марш». А когда дверь отошла и Гикаев достал папку, он чем-то напомнил фотографа, вынимающего кассету. Только отсутствие черного рукава и разрушало эту иллюзию.
— Так выглядит слух, — сказал Гикаев, наблюдая за лицом Благомыслова и развертывая довольно большой грубый лист. — Мне не доставляет удовольствия, господа офицеры, знакомить вас с этой мерзкой пачкотней...
Все взоры теперь были обращены к рисунку.
На белой земле стояла змея с глазами Гикаева. Но глаза ее были живее, яростней, вкрадчивей и безумней его живых глаз, устремленных в эту минуту в лицо Благомыслова. Из разъятой пасти грозил кривой, как ятаган, ядовитый зуб, а на раздувшемся от заглотанной добычи туловище угадывались рядки газырей. Это была готовая к прыжку королевская кобра, белая корона которой, вытянутая над пастью устьицем, напоминала знакомый каждому геометрический нос генерала. В глубине рисунка уголь прочертил две тоненьких линии — два мертвых тела мальчишек, поставив за ними афишную тумбу с листом-прокламацией и с единственно различимым на листе словом: «Товарищи!»
Во всеобщее устрашение Гикаев приказал как-то не убирать трупы пристреленных у тумбы мальчишек, что были застигнуты казачьим разъездом за чтением прокламации.
Теперь это стало сюжетом.
Две пары почти одинаковых глаз, полных светлого зыблящегося дыма, затаенно посвечивали гг. офицерам и с листа, и с лица. Конечно, генерал Гикаев связывал все неприятности последнего времени — и отставку коменданта, и ультиматум бастующих — с провалами благомысловской службы, а рисунок должен был как-то подтвердить эти провалы. Но ведь какой ценой?
— Надеюсь, господа, все ясно, — сказал Гикаев, возвращая рисунок в папку. — Беспощадности к врагу сейчас мало, нужна еще и беспощадность в наших требованиях к самим себе...
Расходились без обычного оживления. Мышецкий, Благомыслов, штабс-капитан Круглов, с натугой переставляющий подагрические ноги, войсковой старшина Козицын, казачина в расстегнутой красной черкеске, два чиновника военного времени выходили молча и отчужденно, как из церкви после отпевания покойника. Глотов рассказывал штаб-ротмистру Годлевскому какую-то мрачную историю из времен бироновщины, и только его собеседник не терял бодрости духа.
Приотстав от штаб-ротмистра, Глотов остановил Мышецкого.
— На вашем месте, Глеб, — сказал он, — я бы доложил генералу кто автор этого пасквиля.
— Думаете, я знаю?
— Разве не Кафа?
— Нет, конечно. Совсем другое письмо. Нет, нет.
— А мне вот мерещится. Мне почему-то мерещится. Да и вы, как полагаю, думаете иначе.
— Вы мне не верите?
— Нет, вам я верю. Я не верю фактам. Немыслимо, чтобы у большевиков было два таких художника.
Было тепло. От обкошенного забора веяло запахом привядшего листовника. В соседней казарме были освещены и распахнуты все окна, и духовой оркестр, старательно отделяя такты, выводил приглушенным интимным голосом божественную «Панаму» — моднейший по тем временам танец. Это и было то место, где девчонки ценились на вес золота. Под окнами, полными огня и музыки, вестовой генерала прогуливал покрытого попоной красавца Мавра. Мавр негодующе прядал ушами и фыркал: модных танцев он не принимал.