Выбрать главу
2

Летом шестнадцатого Мышецкий снова был во Франции. Русские войска, с которыми он прибыл, имели своей миссией «оборонять Францию, как Россию», и оттого улицы и площади Марселя были полны ликования. Девчонки в круглых шляпках с вялыми падающими полями несли в вытянутых над собой руках синие, красные, желтые и белые шары, визжали от восторга, топали. Мальчишки мчались впереди и сзади колонн, с панелей, из открытых окон аплодировали улыбающиеся дамы и господа, на торцовке у поребриков красовались гордые гренадеры с непривычно длинными ружьями и с такими же непривычно длинными штыками, с нерусской манерой держать ружья в церемониале...

У Мышецкого было такое чувство, будто он шагал в колонне Робеспьера или Марата, а ликование французов, цветы, улыбки, обнаженные головы, музыка, визг, синие, красные, желтые и белые шары, гренадеры с лаковыми ремешками под подбородком, словом, все эти знаки расположения и восторгов выражают солидарность толпы с революцией. Он любил Францию и был счастлив от сознания, что стал ее воином.

К тому времени Мышецкий открыл для себя новый мир — русского солдата. Сам солдат, прикованный к неоглядной галере войны, он только и делал, что подымал свое изнуряющее весло. Он не мог не подымать своего весла, так как его безостановочно подымали многие руки. С солдатами он делил хлеб и оружие, победы и поражения, табак, тишину, суровый приют окопа, и теперь многое измерял той мудрой солдатской меркой, которую кладут без суеты, с думой, а кой-кто и с крестным знамением.

Царь — проклятье России.

Мышецкий все чаще и чаще думал о революции. Думал и страшился ее.

День шестой после суда

Разделенное горе — полгоря, разделенная радость — две радости.

Сначала было горе, одно горе — четыре гробовых стены, обступившие ее «именем Верховного правления». Потом пришла радость, так как пришло дело, которое она теперь делала. Раньше сюда радость не приходила. Никогда и ни к кому. Одиночка, которую Мышецкий называл трагическим перепутьем к богу, а Галактион — шешнадцатой могилевской, имела еще и третье название — вечная смертная. Тут всегда томились вычеркнутые из жизни. И только они. Нелепое сочетание этих понятий — вечная смертная — подтверждали своим примером лохматые террористы, разбойнички, встречавшие на больших дорогах караваны с золотом, чаем, пушниной, политкаторжане, герои пятого года, рабочие-большевики... Шестнадцатая для них была могилой перед могилой. Могилой для живых. Тут уже ничего не делали, тут только ждали. Думали и ждали: одни — с гордым достоинством, другие — в полубесчувственном страхе перед каждой ночью и каждым звуком за дверью. А ей повезло: она работала. Делала то самое, за что была осуждена, что стало смыслом ее жизни. И потому горе ее мелело не только от сострадания и добрых чувств ее товарищей, но еще и оттого, что она могла делить с ними и делила их общее дело. Дело и опасности.

День горел солнцем, рекой в серебре, был синь глубокой, уже предосенней синью и пах пожогами свежего корчевья, которое шло сразу за пьяными кладбищенскими крестами с их неподвижными объятьями, овеивало дымом, размывало черную суконку тайги под небом и поднимало небо.

Из окна Кафа слышала шум крыльев: голуби сегодня играли, как сумасшедшие, и совсем близко.

Кто-то рассмеялся в коридоре, и в камеру, с дымящейся глиняной трубочкой в руке, вошел немолодой узкоплечий офицер с желтым лампасом на штанине. Делая во фрунт, он спрятал трубочку, повернув руку тылом вперед, как это делают тайные курильщики, и представился:

— Веремей Федорович Лох!

Кафа вскинула брови.

Где она видела его?

Тонкие китайские усики. Глаза и веки вытянуты в линеечку. От трубки, одевшейся дымком, пахнуло душистой степной травкой. Да, это тот, кого она приняла за конвойного в тюремной карете. Только теперь он почему-то выглядел моложе и выше.

— В этом доме курят у бочки с песком... — сказала она с презрительным назиданием в голосе и задержалась, разглядывая погоны вошедшего, — ...г-господин подхорунжий.

— О, тут понимают в чинах! — Офицер поднял над плечом руку с трубкой. — Савватеев! Выбей, братец, заряди и прикрой камеру.

Трубка перешла в другие руки, дверь поехала на свое место, но, поколебавшись, замерла, оставив небольшую щель.

— Веремей Федорович Лох! — повторил офицер.