— Непростительная промашка для умного человека. — Из плавящегося солнца — насмешливая гримаска.
— Не думаю, чтобы это был отказ, — сказал Лох.
Линеечки его пробивались через золотое и пыльное: надо было увидеть ее лицо.
— Письмо писала не я.
— Значит, от ворот поворот?
— Разъяснение. Письмо писала моя сестра. Таким образом, все уточнения и дополнения там. В Праге.
— А тут?
— А тут посмотрим. Дайте сначала письмо!
— Кто такой Юзеф?
— Некий чех из Чехословакии.
— А Г риг?
— Григ? Она что-нибудь пишет о Григе? Да не морочьте мне голову! Письмо!
Совсем другим голосом.
Кафа говорит совсем другим голосом, так как Григ — это Григорий, и он мертв. Страшную страницу открывает Лох. Самую страшную в ее жизни. В ту ночь их обложили с улицы и проулка. Ночь стылая, буранная, космы ее заброшены на луну, снег сух и свистящ. С ними через двор — свадьба призраков в белом и черном, одни катышком, собаками, другие, длинные, во все небо, безголовыми монахами, с подолами, обкромсанными и звенящими. Стучит ставень, улюлюкает гоньба, верещит в свисток черная быстрая тень. Мелькание звуков и красок. И все это прошивают огоньки, выстрелы с чердачного шелома, прицельные, редкие, секунде и патрону. Но мимо, мимо.
И вдруг мерзлая бельевая веревка — под самое горло бегущему Григорию. Ледяной нож. Григорий крутнулся, пытаясь устоять, замахал руками и рухнул...
— Кто такой Григ?
Где тебе понять, продажная шкура, кем был для меня Григ.
— Письмо! Я требую письмо!
— Боюсь, не забыл ли в управлении. Клал, вроде, вот сюда. Черт! Где ж тогда? Провальная память: беру предмет и тут же забываю, зачем беру. — Короткое молчанье, кряхтенье над карманами. — Простите, но прежде...
— Прежде письмо!
— Представьте...
— Представила все. Не ломайте комедию и поживее! ...Наконец-то!
Да, это рука ее сестренки.
«Оленька! Мой милый, мой добрый Олень!»
Кафа прижала письмо к лицу и рассмеялась.
В письмах люди отправляют друг другу чувства, новости, цены на хлеб и мясо, признания и отвержения, бессонницу, яд, радости. И еще — запахи. От письма пахло лесной фиалкой: любимый, и сейчас такой русский, аромат сестры.
Где ж, однако, слова о Григе? Только и всего? Одна коротенькая строка, витающая в юности, которая пропала, проскакала? Чем же она всполошила контрразведку? Прошлым? Прошлым человека, который сам стал частицей его?
Он жив, постучал в душу тихий молоточек и остановился, не зная, стучать ли дальше или замереть. Он жив, повторил молоточек. Она подняла глаза и увидела круглый голый подбородок Лоха. И, как тогда, в тюремной карете, подумала: он выскоблен ножиком. Потом нож увиделся ее воображению, а глазам — лицо Лоха, напряженное, со шнурочками усов, задушевное и злое одновременно.
И тогда молоточек постучал громче и дольше: жив, жив, жив...
Жив, жив, захлопали за окном белые крылья, замелькали вокруг тени, серая, золотая, белая. Не стало черных шнурочков, подбородка. Нет и самого Лоха. Есть только его ризный генеральский пояс. Пояс расплылся, разросся, это уже бранный и тканый штандарт, светлая хоругвь, занавес какой-то феерии. Нет! Просто фон дивной карусели, фон серого, золотого, белого. Праздник!
— Вы счастливы? — спросил Лох. — Да, да, вижу. Счастлив с вами и я. Понимаете — сознание, что я не в стороне. Я — причина вашего счастья.
Жив, жив! Серое, золотое, белое!
— Потом учтите, — продолжал Лох, — настойчивость, с которой я домогался для вас письма, для большевички из этих стен, делает меня в глазах начальников личностью смутной и подозрительной. Я жду ответа добром. Вернуться с пустыми руками я не могу.
— Канительная у вас работенка, Веремей Федорыч, — посочувствовала Кафа. — Так на кого же я должна наклепать, спасая вашу гордую душу?
Лох глянул исподлобья.
— Начальство мое хотело бы знать, в добром ли здравии господин Григ.
— А кто он — этого начальство не хотело бы знать? Да? В таком случае, пожалуйста. Господин Григ приходится мне внучатым племянником. Дальний племяш, так сказать.
Взор Лоха выразил парение мысли и зацепился за решетку.