— Кто это? — спросил Мышецкий хозяина дома.
— Керенский.
— У тебя что-нибудь деловое?
— Окружной суд, как знаешь, сгорел. Керенский — мой друг. И вот маленькая ассамблея министерства юстиции.
— Тогда я уйду.
— И не думай. Тебе открылась возможность увидеть взбаламученное море с самой высокой точки. Да и неудобно. Тебя заметили.
Пока они обходили кресла, Керенский продолжал развивать свою мысль.
Революцию, говорил он, понукают большевики. Тактика вооруженного выжидания, которую они сейчас исповедуют, грозит повернуться еще одним восстанием.
— Развал, гибель, запустение. — Голос его зазвучал трагически и неуместно громко.
Глянув на Мышецкого, он тотчас же перевел спрашивающие глаза на хозяина дома.
— Подпоручик Мышецкий, — представил тот.
— А, припоминаю... Вы ведь художник, как помню?
— Изверившийся. К настоящей минуте — белобилетник, списанный на все войны.
Мышецкий умолк и нахмурился. Керенский не заслуживал невольно сорвавшейся с его языка откровенности. Он держался, как вождь, уставший от собственной милости, а чувственные женские духи, запах которых источал легкомысленно торчащий из его нагрудного кармана розовый платочек, говорили, что это не вождь, а так себе, приказчик или парикмахер.
— Когда-то, — вступил в разговор Карабчевский, — Глеб Алексеевич был моим помощником и моей гордостью. Это юрист от бога.
— Да? — Керенский оживился. — В таком случае, подпоручик, я предложил бы вам завидное место. В новых условиях дело юстиции овеяно романтикой. Неделя, две, и ведомство, которое я веду, будет именоваться министерством истины. Не юстиции, а истины. Впервые на земле истина, интеллект, добрая воля войдут, как непременные и единственные созидатели правосудия, во все его залы и камеры целой страны.
Кругом зааплодировали.
— Ну, согласны?
Ведомство г-на Керенского еще не провозгласило себя министерством истины, а Мышецкий уже ехал в Томск товарищем прокурора.
Потом Октябрь.
Смещение с поста.
Каторга невзгод и размышлений.
«Революция все еще несется вскачь».
Доколе же?
Я всегда разделял участь своего народа, думал он. Что ждет от меня мой народ, обманутый большевиками, ослепленный воображаемым светом? Куда теперь? С кем? Ради чего? Победители произнесли магическое слово «мир» и тут же лишили мира каждого четвертого: в Бресте они постыдно уступили Вильгельму четверть России. Призывают со стен Петрограда: «Не трогайте ни одного камня, оберегайте холсты художников, памятники, реликвии старины, документы — это вы, ваша история, ваша гордость!» И тут же кричат: «Старое искусство на свалку истории! Долой Рафаэля и Рембрандта!» Новая революция слишком обширна, слишком обыденна и эгоистична. Она увязла в своей сугубой прозе — земля, хлеб, размеры рабочего дня. Руки ее не дойдут до книги, резца, до государственного и правового строительства. Занятая враждой, разрушением, узурпацией богатств, фабрик, имений, опирающаяся на невежественные низы, лишенная своих гениев и своих кумиров, она не возродит могущественной России.
Кто это сказал: «Ободранный и немой, стою я в пустыне, где когда-то была Россия... Душа моя запечатана... И жить незачем».
Кто это сказал?
Я! Я! Я!
На звонок Глеба вышел отец в черно-красном шлафроке с кистями и с лампой в руках.
— Поздненько что-то сегодня, — сказал он, отводя лампу и оглядывая сына. — Ни одного звука за окнами.
Глеб кинул на отца безучастный взгляд, устало разделся и, повесив пальто, задержал на нем руки.
— Варенька спит, конечно? — спросил он, отнимая руки, и взял у отца лампу. — Тогда пойдем ко мне, отец. Ужасно хочется выпить!
Остановились у шкафчика. Глеб выдвинул лакированную полочку, наполнил черным кагором две серебряные рюмки, тронул одной другую и, жадно осушив свою, потянулся к вазочке с карамелью.
— Что-нибудь случилось? — спросил Алексей Прохорович, отодвигая от себя рюмку.
— Случилось, отец. В город прибыл генерал Флуг.
— Флуг? И его не схватили?
— Нет, конечно. Наружно это вполне добропорядочный коммерсант, в круглой шляпе и в ужасно модных перчатках. Таких перчаток у генерала три короба. Это его товар и маска.