Мышецкий поднял к губам покорно повинующуюся голую руку жены и, поцеловав, рассмеялся.
— Надеюсь, хозяйка была внимательна к гостю и любезна. Не так ли, дорогая? Я читаю, да!
Последнее уже адресовалось к гостю.
Гость, полковник Глотов, лет сорока пяти, недавний патрон, а в прошлые времена и кумир хозяина, сидел, развалясь, в глубоком, удобном кресле и, забросив руку с дымящейся сигарой на высокий подлокотник, непрерывно улыбался.
— Честь имею, Николай Николаич!
Вытянувшийся, как струна, Мышецкий поклонился одной головой и прищелкнул каблуками.
— Х-хо, перчатки? — удивился Глотов, поднимаясь и делая сигарой неопределенный жест в сторону Мышецкого.
— А ведь и правда? — Мышецкий перевел на жену недоумевающий взгляд и театрально взмахнул зажатыми в горсти выездными перчатками. — Рассеянность-то какая!
— Признак волнения, — объяснил гость.
— И, может быть, нетерпения, — усмехнулся хозяин. — «А что же делает супруга одна в отсутствие супруга?» Да, Варюша. Тебе кланяется всемогущий бог искусства. Да, да, Саввушка. Не удивляйся, он здесь. Здесь, в Городищах.
Туфельки цвета зимней клюквы делают пять-шесть торопливых шажков, и вот уже надушенное лицо Варвары Алексевны — лицо шаловливой, проказливой девчонки — уткнулось в щегольской мундир мужа.
— Милый. Ты, конечно, расскажешь все подробно?
— Потом, дорогая... Обольшевичился, покраснел... Потом, потом.
И снова лицом к патрону.
И тот же хлопок каблуками.
— Милостивый государь Николай Николаич! Явился после суда. Докладываю.
— Поспокойней, милейший, — попросил Глотов. — Я понимаю, конечно... — Он с улыбкой взглянул на Варвару Алексеевну. — Поздний час, компания вашей пленительной супруги, бокалы, слова о чувствах... И, тем не менее, ничто в этих стенах не поколеблено.
Ровно. Удивительно ровно. И удивительно внятно.
— Ничто, мой друг.
Глаза его, большие, навыкате — чистая незабудковая голубизна, — обежали гостиную и остановились на бутылке.
— До вашего прихода, поручик, — сказал он бутылке, — тут шла душеспасительная беседа двух угодников. Ни единого малопристойного слова.
Пошагал в глубь комнаты.
Машинальным движением тронул поднятую крышку рояля, клавишу, стул. По-хозяйски обыкновенный, уверенный, по-детски беспечный, будто, всю жизнь прожил здесь, в этой комнате, среди этих вещей.
Вернулся.
Накрыл маленькой, крепкой ладонью горлышко бутылки. Поднял. Глянул через стекло на китайский фонарик.
— Церковное, — сказал бутылке и рассмеялся.
Мышецкий молчал, сознавая, что Глотов не подозревает за ним ревнивого чувства. Состояние демонстрируемого, полушутливого притворства, в котором тот пребывал сейчас, было ему знакомо. Патрон что-то замышлял и готовил.
— Два святых угодника, поручик, — повторил Глотов.
«Он может убить человека», — почему-то подумал Мышецкий. Без причины, без волнения, без распрей в душе, походя, между прочим — тронул, коснулся. И стало не по себе. И не оттого, что ужасной была сама мысль, что Глотов, человек яркого, сильного интеллекта, может убить, а оттого, что мысль эта возникла на пустом месте, из ничего. Глотов не подавал для нее ни малейшего повода, был сдержан и ровен до цинизма, ходил, стоял, скоморошничал.
— Что же касается суда в пакгаузе, — заговорил между тем Глотов, усаживаясь на круглый хромовый пуф у китайского столика, — то здесь я вполне информирован... Да, а эта Батышева? Говорят, преаппетитнейшая аржанушка. И ножки на диво, и тут (он показал где). А божественная линия бедер? О-о-о!
Гость заныл и замотал головой, как от внезапной зубной боли.
Мышецкий глянул на жену.
Та гневно фукнула на прядку волос, выбившуюся из прически, вильнула юбками и, вздымая их, стремительно застучала к выходу.
— Адью, мальчики! — кинула от порога.
Зло, низко, певуче.
И мгновенно вынесла свой негодующий стукоток за портьеру.
— Покажите листовку, Глеб, — уже другим тоном попросил Глотов. — И найдите, наконец, место для своих перчаток.