В руках его запламенела красная листовка.
— «Гикаев мстителен, — прочел он вслух, растягивая слова и тем придавая им особую значительность. — Он обидчив, как барышня, и бесчувственно жесток». Это ваши слова?
— Мои.
— И вы убеждены в этом?
— Понимаю. Если это правда, рассуждаете вы, то почему я не остерегаюсь вашей жестокости. Да потому, что я не боюсь вас.
— А смерть?
— К смерти я приговорена. Этот заряд вы уже использовали.
Он хотел сказать, что бывают вещи и пострашней смерти, но не сказал. Ему нужна была правда. Полная. Чистая. Несколько минут из жизни Годлевского. Несколько минут, выраженных убедительным и свободным, да, да, свободным словом. Тот абсолют истины, который способно создать только желание все припомнить и все сказать. Натура Кафы и ее положение делали заведомо безнадежной всякую попытку принудить ее к такой истине. Она действительно ничего не боялась.
— С чего началось ваше пробуждение этой ночью? — спросил он.
— Со стука. — Она поглядела на него и уточнила: — Столь же почтительного, как и ваш этот вопрос.
— Это испугало вас?
— Отчего бы это?
— Вы живете с петлей на шее: вот стукнут, вот войдут, вот объявят... И тем не менее?
— И тем не менее, генерал.
Кафа была одета в тесный старомодный жакет, найденный Франтом среди вещей, переживших арестанток. Не принятые теперь коротенькие рукава в тонких черных кружавчиках, наплывы над плечами, узкая и очень короткая талия делали ее дамой из другого века. У Гикаева было такое чувство, будто он допрашивал не Кафу, а какую-то масонку или террористку былых времен, лишенную страха, мыслящую категориями неведомой ему среды и эпохи. Он не знал, что спрашивать, как пробиться к тайне ее клана. Она же, напротив, знала, о чем он спросит ее, о чем может спросить, и знала, как она должна ответить. Прежние ее ночи проходили, минувшая же ночь осталась и сделала ее старше. Старше на много лет. Этой ночью она побывала и там, где уже нет ничего, ни борьбы, ни дыхания, и там, где свобода, люди ее убеждений, друзья. Остаток ночи она провела на гауптвахте, вспомнила все и теперь знает главное, что ей нужно знать в эти минуты. Годлевский не может быть ее врагом, потому что он враг Лоха. Лох не может быть ее другом, потому что он друг Гикаева.
— Значит, ночной визит надзирателей вас не испугал, — продолжал генерал. — Тогда что же — обрадовал?
— Скорей так.
— Чем же, простите за любопытство?
— Я с минуты на минуту ждала свободу.
— Из чьих это рук?
— В настоящем случае из рук офицера для поручений. Очевидно, я должна уточнить: из рук вашего офицера для поручений.
— Имя?
— Ваш адъютант называет его паном Годлевским. Штаб-ротмистр Годлевский.
— Свят, свят. Так вы и до меня доберетесь!
Гикаев улыбнулся. Лицо, на котором чувства никогда не оставляли своих знаков, вдруг распустилось милой и — удивительней, страшней всего — застенчивой детской улыбкой. Кафе сделалось не по себе. Даже острый его профиль, даже дробящийся прядками зачес царевича Алексея не были столь неприятны. Что с ним? Рушится, падает дорогое имя, с которым он связывал столько чувств, столько надежд, и вдруг — улыбка. Что это? Больное парадоксальное восприятие? Игра?
— Небольшое уточнение, сударыня. — Он продолжал улыбаться. — Вы ждете штаб-ротмистра, он вам знаком, но вот имя его вам почему-то называет мой адъютант. Да и когда? Постфактум.
— Видите ли, генерал, свободу я ждала шестым чувством. Тут не просто объяснить. Вы спрашиваете, из чьих рук? Если говорить точно, не знаю. Просто ждала. Ваше правление дышит на ладан, песенка спета, вот... поэтому. Когда же Годлевский разомкнул мои оковы, я увидела в нем избавителя...
— Он что-нибудь сказал при этом?
— Да, что-то сказал.
Кафа задумалась.
Пожмыхивая по ковру подошвами, Гикаев каким-то кружным вкрадчивым обходом приближался к ней со стороны золотоногого столика и остановился, источая запах бриллиантина и только что начищенных сапог. Тонкая витая ложечка оказалась у него в руках, поддела кусочек сахара и погрузила в чашечку с чаем.
— Теперь, когда мы находим общий язык, — проговорил он, — вы уже не скажете, что, угощая вас, я преследую какие-то побочные цели. Существует же, в конце концов, и просто светская благовоспитанность.
В Гикаеве просыпался инстинкт охотника. Тем же пружинистым, крадущимся шагом он обошел столик и Кафу и опустился на стул, откинув с колена полу черкески. Теперь он сидел несколько сзади нее и, надо думать, там именно, откуда было удобнее всего спрашивать и наблюдать.