— Лови ветра в поле! Он бы удрал с вами.
— Оставьте его себе... Да, домашний арест. Что это за штука, генерал? Арест на честное слово? Без стерегущего солдата у порога?
— Вы что-нибудь слышали? — осторожно спросил Гикаев.
— Да. Тут, в вашем предбаннике... — она слегка повернулась в сторону двери, — какой-то офицер, очень шикарный, в пенсне, докладывал кому-то по телефону...
— Идиот!
Он взял со стола колокольчик и возмущенно затрясся вместе с ним, вызывая адъютанта.
— Если Годлевский сейчас дома, — сказала между тем Кафа, — он ваш. И наоборот...
— Вы очень красивая женщина, — прервал ее генерал и почтительно наклонил голову слегка вниз и в ее сторону.
И улыбнулся.
Человек, никогда не улыбавшийся, сделал это дважды за какие-то четверть часа. Обходя стол в ее направлении, он продолжал улыбаться, придерживая у ноги неуместный экстравагантный ятаган с эфесом, оплетенным ремешками трех цветов российского флага.
Она оглянулась на двери.
Гикаев проводил ее взгляд, и улыбка его погасла.
В дверях, с достоинством опустив руки по швам, стоял поручик Назин.
Через час подхорунжий Лох докладывал генералу о посещении им квартиры Годлевского.
— Дома он, господин генерал. Читает какую-то библию.
— Почему какую-то? Библия есть библия.
— Книгу какую-то, господин генерал. Толстую, как библия.
— О чем она?
— Ну... толстая...
— Трезв?
— Не похоже, господин генерал. Угощал домашней зубровкой. Говорит, знакомый бурят привез. На койке, как я заметил, мандолина с бантиком. Играл, полагаю.
— Что еще?
— Звягина была. Она ведь душится этими... Так что пахло духами «Бельведер».
— Кто она?
— Виноват, господин генерал. Думал, знаете. Зубной врач.
— А, Тошка! Тошечка-кошечка, — Гикаев погладил воздух. — Прекрасно, подхорунжий! Прекрасно!
Дней за пять до неудачи с побегом Кафы занемог Савва Попов. На крутяке, на студеном сыром ветру, который случался здесь и после изнуряющего пекла, он схватил жестокую простуду, а когда поднялся, стало шалить сердце. Обносило, валило с ног. Пугаясь этого своего состояния, он ложился, клал на голову подушку и тогда видел туман, холодное солнце и себя мальчишкой на деревянном карусельном коне. Потом появлялись гуси. Они обходили вкруговую то место, где он обычно стоял, пряча трость за спину. Головы их были обращены в его сторону, а в скрипучих голосах звучали недоумение и печаль. Кто-то читал стихи:
Представить задуманный холст, который, казалось, уже приобретал предметное выражение, он не мог. Все было другим, и только паровоз кричал еще с насыпи. Уходил в метельное небо, одевался большим лохматым одеялом и кричал. А тащил он теперь за собой не гусара в освещенном зеркальном окне, а буро-красные теплушки с солдатами, платформы с пушками, углярки с углем. На место книжного видения вставала жизнь.
Почти каждый день приходил Пинхасик. Было слышно, как он гремел в сенцах и с обстоятельностью старого педанта долго вытирал ноги о травяной коврик.
— Все лежит, все лежит, — говорил он, входя, и с улыбкой тянул руку больному.
Потом садился у распахнутого окна, затемненного душной тенистой черемухой с бледными листьями, и, продолжая улыбаться, вытирал платком пергаментный череп.
— Думаешь, я верю, что тебя придавила болячка? Симулянт! Авантюрист! Ты когда-нибудь видел свои плечи? У тебя плечи Самсона и румянец во всю щеку. Идиот!
Художник молчал.
— Ну ладно, ладно, — говорил он наконец. — Может, скажешь, что нового?
— Бежим от красных быстрее лани, — вот главная новость... Утверждаем, разумеется, обратное. Но даже в стихах — мотив отступления и смерти... «Белый мальчик умер на дороге, я ль поставил гроб его на дроги?» Впрочем, гроб и телега — это уже роскошь. Белые мальчики удовлетворяются одной дорогой — лежат под звездами.
Савва Андреич поджимал ноги, садился и, сняв со стены овальное зеркальце с костяной ручкой, принимался разглядывать и оглаживать придвинувшуюся к глазам седую крепкую пущу.
— Румянец во всю щеку! — Обращенное к присяжному поверенному лицо художника выражало слабую улыбку. — Ты не очень бы удивился, Евген, увидев холст Саввы Попова определенно политического направления. Заматерелая тенденция!
— Я бы ущипнул себя за нос. — Глаза Пинхасика становились круглыми. — Я и сейчас готов ущипнуть себя за нос. Тристан и Изольда!