— Даже?
— Даже, — подтвердил генерал. — Но к делу. Есть данные, что вы передавали Кафе из карцера какие-то сообщения.
— Извините, генерал...
Мадам Причеши подняла над плечом нераскуренную папиросу.
Чиркнула зажигалка генерала.
Запах горелого фитиля, бензина, а затем и аромат папиросного дыма, очевидно, вернули ей какое-то приятное воспоминание, она улыбнулась ему и сказала, что действительно говорила с Кафой из карцера.
— О чем же?
— Я передала ей привет с воли.
— От кого?
— От какого-то... Да, вспомнила. Фамилия этого человека Гущин.
— Разумеется, он сидел с вами в камере женского отделения?
— Что вы, генерал! В камере со мной сидела аптекарша Манефа Павловна... фамилия ее... Сейчас она на свободе, господин генерал.
— Конечно, конечно. Она попросила вас передать Кафе привет от Гущина и тут же смоталась из тюрьмы. Гениально! Мне же, кажется, положение заключенной обязывает вас к свидетельствованию более порядочному.
— Я не заключенная, господин генерал. Я уже на воле.
— На воле? Викентий Исаич! — неожиданно позвал Гикаев. — Что она говорит?
Глаза его глядели через голову Мадам Причеши в глубину кабинета. Она оглянулась и увидела офицера в такой же, как у генерала, белой черкеске с частоколом серебряных газырей, в непривычно широких ярких погонах войскового старшины и подумала, что это начальник тюрьмы либо какая-то другая важная шишка. Офицер сидел за пустым зеленоверхим столом с газеткой в руках.
— Все верно, — сказал он. — Дело об интендантской афере пойдет без вашей собеседницы.
Он замолчал, по-видимому, соображая, остановиться ли на этом или разъяснить позицию главного военного прокурора.
— На положении свидетеля, как признается, — добавил офицер, — она будет полезней. Машинистка. В хоре виновных — голос ничтожно слабый.
Гикаев глядел на Мадам Причеши и раздумчиво кивал головой не то голосу войскового старшины, не то какой-то своей мысли.
— Гущина нет и не было, — сказал он, продолжая глядеть на Мадам Причеши. — Сей кавалер живет лишь на вашем языке. Аптекарша тут ни при чем. В камере было одиннадцать человек, и вам остается сказать, кто и о чем просил вас перед карцером.
— Никто, — Она рассмеялась. — Сама.
— Ну, а для чего все эти ваши петляния?.. Манефа Павловна, кавалер?..
— Виновата, генерал. По глупости.
— Допустим. — Гикаев поджал губы. — Допустим, я вам поверил. Из каких же побуждений затеяли вы этот разговор с Кафой? Ради какого результата?
— Было интересно: тайна, запрет, смертница... Ребячество, наверно.
Гикаев молчал, показывая этим, что спрашивать пока не намерен, так как ответа еще нет и он ждет его.
— Если говорить честно... — не выдержала Мадам, — многие испытывали к Кафе своего рода симпатию. В гросс-камере, где она сидела до суда, арестантки доверили ей ответственное дело: она делила хлеб. И все были довольны.
Гикаев сделал неопределенное движение и склонил голову набок, как он делал это, задавая вопросы, и продолжал молчать.
— Все... — сказала Мадам лукавым голосом и поправила свою огненную прическу. — Повторить, господин генерал?
— Дополнить. Кафа, разумеется, морочила вам голову высокими идеями: разумность Брестского мира, Ленин, рабочий класс?
— Да. Не скрою.
— Что вам запомнилось?
— У — нигде, топос — место. Нигде нет такого места. А в целом — у-топия. Потом: бэ над пэ. Буржуазия над пролетариатом. Это при царе. А после революции: пэ над бэ. Правда, интересно?
— Очень.
Левая рука Мадам Причеши безмятежно покоилась на краешке стола.
Будто по рассеянности, Гикаев легонько тронул ее, потом взял за пальцы и сказал, что никакой вины ее в том, что она по зову человеколюбия говорила Кафе из карцера какие-то ободряющие слова, он не видит. Беспокоит его другое.
— Мне неловко, генерал, — сказала вдруг Мадам, освобождая руку и делая губами новое колечко: на этот раз оно выражало насмешливость и жеманство. — Потом, это волнует.
— Вот это! — сказал Гикаев. — Меня беспокоит вот это. Ваше постоянное стремление походить на Кафу. Быть дикаркой. Говорить в пику. Эта драчливость, это показное бесстрашие... «Могу ли поклянчить папироску...» А как вы ее держите? Вы не умеете курить!