— А Данилка не прирежет?
— Ты что?
— Такой на душе камень, Степа! — Лицо Григория исказилось, в целящемся прищуре качнулась тоска. — Эх-ма, волчья ягода, горькая да смертная! Пошли вместе! Посидим, потолкуем на свежем воздухе.
Сидели на задке широких розвальней, неудобно поставив ноги, и молча курили. Наверху по слеге ходил, вздувая зоб и царственно двигая головкой при каждом шажке, голубь-бормотун, весь в белом блестящем оперенье, и только один его нежный голос нарушал поселившуюся здесь тишину. От пучков под матицей пахло укропом, богородской травой, привядшими листьями березы, а от покрытой мокрым мешком бадейки — распаренными отрубями. Рука Григория с папироской лежала на коленях. Тающая сининка дыма плыла и не плыла, он глядел на нее и думал о пароходе, о солдате, о том, с какими чувствами ехал сюда, о санях, которые вновь стали его приютом. Сани, сани! Конечно, они все еще ждут своей новой дороги, звона колокольчиков под дугой, неохватного простора, таинственного, мудрого шума в верхушках тайги, игрищ, свадеб, разудалой суеты масленицы, клади в мешках, с которой любовно смахивают снежок рукавицей. Но нет в них такой клади, нет и не будет возницы, коня, дороги.
Не будет своего дела.
А у него, у Григория?
— Коровенку-то, Степан, держишь? — спроси он.
— Какой там! — отмахнулся Чаныгин.
Лица гостя Чаныгин не видел, но по его голосу, по каменной неподвижности, по руке с папиросой, бесчувственно свисавшей с колена, по смыслу того, о чем тот спрашивал, — случайное, одинаково неинтересное обоим, — он догадывался, как тяжко было сейчас Григорию. На минуту увидел, как он на улице читает приговор Кафе, и ужаснулся. Заплаты серо-лиловых красок смерти все еще лезут в глаза с заборов, и Чаныгин, как и раньше, не может видеть их без волнения. Каково же тогда Григорию? Конечно, впервые он встретил этот приговор на пристани. Белый пароход. Сутолока. Чаныгин представил Григория с его самодельной гармошкой на залощенном ремне. Принужденный обстоятельствами играть повесу, свадебного гостя, он легкой беспечной походкой обходит ямщичью биржу и по отвесной лестнице взбирается на яр с его голубым палисадником на красной глинистой гриве, с рябинами и часовней. Возле сивого строения на кирпиче — это стражницкая — мужики читают налепленную на телеграфный столб печатную бумагу. Григорий тянется через головы... Кафа! Многие в Городищах знают их за жениха и невесту. А кой-кому ведома и трудная история этой любви.
— Ну, а как решила братва насчет чужого? — спросил гость.
Чаныгин надсадно потянул долгую затяжку и заморгал, торопясь понять, о ком это спрашивает Григорий.
— Ведь это злодей по службе, — продолжал тот. — Чистая проба предателя.
— А, ты об этом! — Чаныгин отогнал от лица живую сининку. — Приказано приглядеться.
— Приглядываются к молодке, Степан. Накипь счищают.
— Ребятишки это хорошо усвоили, Гриша. Кычак ушел, наука осталась. — Чаныгин встал. — Случай чего — точка, амба!
Веко Григория дрогнуло. Улыбка, мявшая его сухие блестящие губы, стала натянута.
— Вот что, Степа, — сказал он и тоже поднялся. — По-честному только. Ты мог бы шлепнуть меня по общему решению? Признали — сволочь и — амба, как ты сказал.
— Поспи давай, Гриша, — понимающе улыбнулся Чаныгин. — Я сбегаю в депо по делу, а ты придави комарика.
— Мог бы, спрашиваю?
Мертвой хваткой — к себе. И глаза — в глаза.
— Мог бы?
Продолжая улыбаться, Чаныгин дружески похлопал ладонью по литому кулаку Григория.
— Жалеешь, выходит. А зря! По-твоему, я свихнулся. Гулял под смертью и вот — страх дикий, мания преследования. Я здоровей тебя, Степа! Ну? Мог бы?
— Пить, вроде, не пили...
— Тебя удивит, конечно. Гаденыш, которого ты ждешь, прибыл. Это я. Вот он! Вот, вот!
Он вскинул высоко над собой руки с длинными растопыренными пальцами и, заключив себя в собственные объятия, качнулся к Чаныгину:
— Вот он! Ну? Шлепнул бы?
— Перестань, Григорий! У того, что наладился к нам с явкой, документы германского пленного. А у тебя?
— Были и у меня эти документы.
— Ты наш, Гриша.
Твердо:
— Я ваш и я же — тот. Чуешь? И тот. Портнягин не назвал тебе Гришку Погодаева, так как не знал, что говорит обо мне. Предатель — я.
— Настоящий?
Григорий напрягся. Это была тетива, готовая метать стрелы.
— А вот я бы тебя шлепнул, Степан! За одно это слово. Н-нет! — Он отстранился, меняясь в лице. — Сволочь ты, Степка!