— Вы когда-нибудь боялись того, что может случиться… если сказать правду?
Я всмотрелась в него. Его глаза были темнее, чем обычно, и голос — будто запылившийся от долгого молчания.
— Всё зависит от правды, — сказала я.
— Иногда правда — это не поступок. Это признание. А признания меняют порядок вещей.
Я не ответила. Он сделал шаг внутрь, но не ближе ко мне, а к окну. Посмотрел в сад, как будто искал кого-то между деревьями.
— Здесь было письмо? — спросил он.
Я вздрогнула.
— Вы оставили его. Я прочла.
Он кивнул.
— Это была попытка не испугать.
— Вам удалось.
— Жаль.
Я не понимала, что это значит. Он вышел из комнаты так же тихо, как вошёл, оставив после себя лёгкий запах табака и соли. Я стояла, не двигаясь, и вдруг поняла — ночь уже наступила, и я не заметила.
Я не зажигала свет. Сидела на подоконнике, обняв колени, и смотрела, как в саду тускло светятся лепестки белых роз. Каин ушёл
«Жаль».
Почему «жаль»? Что именно он хотел сказать? Что я не испугалась — или что не ответила?
Ночь стекала по стеклу медленно, сдержанно, как это умеют только летние турецкие ночи, в которых нет ничего лишнего. И всё же в этой — что-то было. Какое-то ожидание, хрупкое, но упрямое.
Я спустилась вниз, на кухню. Взяла медный чайник, поставила на плиту, заварила ромашку. Когда повернулась — он стоял в дверях.
Я не испугалась. Просто замерла.
— Простите, — тихо сказал он. — Я не мог уснуть.
— И решили… проникнуть в чужой дом?
Он чуть усмехнулся, но без наглости.
— Дверь была открыта. Как будто… вы ждали.
Я поставила чашку на стол. Вдруг все мои слова показались неуместными, все движения — неестественными.
— Иногда я оставляю дверь открытой, — сказала я. — Не чтобы вошли. А чтобы не чувствовать себя в ловушке.
Он кивнул.
— Можно?
Я села напротив, и он сделал то же самое. Никакой поэзии, никакой игры. Только два человека, между которыми в воздухе стояли уже не только слова — но и молчание, полное значений.
— Я был женат, — произнёс он.
Я подняла глаза.
— И?
— И это кончилось не трагедией, не изменой, не скандалом. Это кончилось… утомлением.
Я ждала продолжения.
— Она хотела другого. Того, кто будет говорить на её языке любви . А я — всегда молчал, Даже когда любил.
Он налил себе ромашки. Пил не торопясь. Ловко, как будто давно привык быть один.
— А теперь? — спросила я.
— А теперь я думаю, что любовь — не в том, чтобы говорить. А в том, чтобы рядом с человеком не хотеть убежать.
Я не знала, что сказать. Это было слишком честно, слишком прозрачно. Как свет луны в саду — обнажающий все морщины на старом дереве.
— Вы боитесь остаться один? — тихо спросила я.
— Нет. — Он посмотрел прямо в меня. — Я боюсь остаться рядом с кем-то, с кем всё равно один.
Я чувствовала, как в груди расправляется что-то, что давно лежало сжато, будто письмо, сложенное вчетверо.
И вдруг… он протянул руку.
— Разрешите?
Я кивнула. Он коснулся моей ладони. Пальцы были тёплыми, шершавыми. Он не сжал — просто держал.
Он держал мою руку не с пылкостью, но с настойчивостью, достойной человека, давно привыкшего сдерживать чувства, а не отрицать их. В его прикосновении не чувствовалось желания вызвать ответную ласку, скорее — надежда, что оно не будет отвергнуто. Это было весьма разумное ожидание, и, как ни странно, не вызвало во мне ни тревоги, ни стеснения.
Мы молчали. Я редко доверяла молчанию — в большинстве случаев оно означало недосказанность, неловкость или холод. Но рядом с ним оно казалось иным: как будто разговор имел место, только на языке, не нуждающемся в звуках.
— Вы — странный человек, — произнесла я наконец, не отводя взгляда.
Он чуть заметно склонил голову.
— Быть может. Но, смею надеяться, не неприятный.