Выбрать главу

— Можешь остановиться в своей старой комнате, — сказала мама, — но спать тебе придется на диване внизу.

— Хорошо, — согласилась я.

— Теперь я использую твою комнату для шитья.

— Да? Как мило.

Я даже не спросила почему. Мама не шьет. Никогда не шила и шить не будет. Она едва может прикрепить на место отлетевшую пуговицу. Но то, что в моей комнате теперь шьют, я запомнила.

Наверху все было по-другому. Стены в моей комнате были выкрашены в матово-розовый цвет. Книги исчезли. Не было и кровати. В чулане от пола до потолка — полки, заставленные коробками. Исчезла вся мебель, кроме туалетного столика, на котором пылилась швейная машинка.

Окно, через которое я выбиралась, чтобы встретиться с Джоной, было наглухо заколочено.

— Я отдала все вещи в благотворительный центр, — сказала мама из-за моей спины.

Я пожала плечами и попыталась не замечать жгучего перченого рассола, разъедающего мне глаза.

— Надеюсь, они им пригодились.

— Ну, ты-то все равно всем этим уже не пользовалась.

— Конечно. — Я не смогла удержаться и уставилась на окно. Конечно, я не жалела обо всех этих мягких игрушках (только один медвежонок до сих пор сидел у меня на постели в Чикаго). Я ничего не имела против того, что их отдали. Я ничего не имела против того, что и книги мои отдали в этот благотворительный центр, — может быть, какой-нибудь ребенок вдруг возьмет да и прочтет одну из них. Я не жалела даже о том, что закрашены потайные надписи, нацарапанные мною в детстве на двери чулана.

Но мне было жалко окна.

— Можешь повесить то, что тебе нужно из вещей, внизу, в прачечной, — сказала мама. — Здесь, в чулане, места нет.

— Хорошо, — ответила я.

— Всегда надо иметь запасную комнату. Для гостей.

— И для шитья.

Молчание.

— И для шитья тоже, — сказала она после паузы.

И после того как мы таким образом убедили друг друга в том, что нам обеим нет никакого дела до пустых комнат, она оставила меня «устраиваться». На такое «устройство», когда негде спать и негде повесить иссиня-черное платье, которое я приготовила для похорон, много времени не нужно. Поэтому я подошла к туалетному столику и выдвинула средний ящик. Я не просто открыла его, я вытащила его из стола. Потом встала на колени и заглянула внутрь, посмотрев поверх опорных планок на нижнюю сторону столешницы.

Она все еще была там.

Пачка сигарет, аккуратно приклеенная лентой в том месте, где ее никто бы не заметил и где она не упала бы в ящик.

В первый раз после пересечения границ Хоува я улыбнулась.

— Что ты там делаешь? — спросила мама, появившись в дверях.

Я просунула руку между планками и потянула за пожелтевшую высохшую ленту, отклеив ее от древесины. Встав, я прошла через всю комнату и, коснувшись руки матери, положила пачку ей на ладонь.

— Вот, это ты пропустила, — сказала я.

Так мы коснулись друг друга в первый раз за шесть лет.

— Ладно, шевелись, — говорит мама, слегка касаясь моей руки, чтобы подвинуть меня и пройти к раковине.

Так мы в первый раз касаемся друг друга.

— Почему ты не отнесла сумку к себе в комнату? — спрашивает она, моя руки.

Я колеблюсь.

— Может быть, я останусь здесь, внизу. Раз уж я буду здесь спать...

С тех пор как я положила пачку сигарет в мамину руку, я уже не видела, как выглядит моя комната. Года четыре назад, а может быть, пять, я приезжала в Хоув на Рождество — если это можно так назвать. Это было большой ошибкой, но в Чикаго стояла холодная, сухая зима, и из-за того, что день за днем мне приходилось жить при минусовой температуре, но без снега, я впала в слезливую сентиментальность. Проштудировав популярную книжку по психологической самопомощи «Как победить уныние», взятую в библиотеке, я решила посмотреть, смогу ли я «открыть себя» путем «погружения в вибрации своего детства».

И, решив ковать железо, пока горячо, я сорвалась и поехала.

Вернувшись в Чикаго, я «погрузила» эту книжку в «вибрации» огня, горевшего в бочке какого-то бродяги. За удовольствие «потерять» эту бесполезную бредятину в библиотеке с меня содрали шестьдесят долларов.

Я тихо улыбалась, подписывая чек на эти шестьдесят долларов и внося в строку памяти на чеке эту свою улыбку.

Никогда больше не буду ни во что «погружаться»!

— Мне удобнее будет спать внизу, — говорю я.

— Пожалуйста, если хочешь, — говорит мама, при этом из холодильника торчит только ее затянутый в розовое низ, а верх глубоко погружен в овощной контейнер. — Но тут тебе будет беспокойно, потому что на этой неделе много ответных игр.

Сказанное относится к Финальной четверке. Иначе говоря, к баскетболу.

— И сегодня тоже? — спрашиваю я.

— И сегодня, и завтра.

— Но я не собираюсь оставаться здесь завтра.

— Как устроишься, — говорит мама, не обращая на меня внимания, — возвращайся и порежь сельдерей, хорошо?

Все свое недовольство жизнью я вымещаю на пучке ни в чем не повинного сельдерея, всаживая нож глубоко в разделочную доску, положенную поверх кухонной раковины, и мысленно слыша вопли этого зеленого страдальца. За окном на заднем дворе черно от скворцов, дерущихся за место в луже, лед на которой солнце позднего дня превратило в воду. Люси, не подвластная времени кошка из соседнего дома, крадется под живой изгородью из барбариса. Почти прижавшись животом к земле, она быстро перебегает к пучку высокой травы — очередному укрытию на пути к добыче. Сидящий на нижней ветке скворец видит ее и поднимает крик. Остальные скворцы взлетают с земли — закрученной в штопор волной, — и Люси набрасывается на нервного кардинала, слишком глупого, чтобы понять намек, очевидный для скворцов.

Я слышу, как позади меня в кухню входит Джина.

— Ты замечала, что Люси никогда не удается поймать скворца? — спрашиваю я ее.

— Нет. Делать мне нечего.

— Вполне вероятно. — Я отрубаю еще несколько сельдерейных голов. Зовите меня просто Дама Червей. Или ее звали Дамой Пик? Ну, ту, что играла в крокет птицей вместо клюшки[12]...

— А где мама? — спрашивает Джина, сдергивая крышечку с банки колы. Чисто автоматически я бросаю взгляд на часы. Старые привычки изживать непросто. Сейчас одна минута шестого, но ко мне это не имеет никакого отношения.

— Я знаю, сколько сейчас времени, — говорит Джина, правильно поняв мой взгляд.

— Надо же, какие способности! — И я сбрасываю порезанный сельдерей с доски в глубокую сковородку, где шипят лук и сливочное масло. Оливковое масло в Хоуве не признают. По крайней мере, в этом доме.

— Я спросила, где мама, — повторяет она.

Снаружи хлопает дверца машины.

— Отлично, — говорит Джина. — Приехал отец.

Я ставлю доску в мойку и открываю кран, чтобы смыть вовремя не сбежавшие сельдереинки.

Отец хлопает кухонной дверью, и они с Джиной обнимаются. Затем он трясет пальцем перед ее носом и говорит:

— Ты так напугала мать, что она чуть не умерла.

Его голос — прямая противоположность тому, что я слышала вчера по телефону. Но в этом весь отец. Всегда сух. Всегда отстранен. И всегда готов убедить вас, что все в порядке.

Выглядит он все так же. Те же коричневые брюки, тот же коричневый галстук, те же русые волосы. Только теперь прическа приобрела оттенок «краски для мужчин». Интересно, его красит Долорес или он сам втирает в волосы краску, стоя перед зеркалом в посеребренной раме в ванной комнате наверху?

Отец сжимает мне плечи и целует в щеку. Все аккуратно, все прилично, все как полагается.

— Ну, как ты, Уичита? — спрашивает он, как будто только сегодня утром мы с ним вместе ели блины.