— М-м-м, да.
— А ребенок? С ребенком все в порядке?
— А вы знаете о ребенке? — спрашиваю я.
— Конечно, я знаю о ребенке. Это же будет мой первый внук. Почему же я не должна о нем знать?
Значит, не такая уж она молодая.
И ничего общего с моей матерью.
— У Джины выкидыш, — говорю я, стараясь, чтобы голос звучал помягче, пусть даже слова довольно жесткие.
— Благодатная Мария, матерь Божия, — говорит мать Дилена. — Мы сейчас же приедем.
— Как так получилось, что у меня нет ни теть, ни дядь? — спросила я маму как-то вечером, помогая ей пересаживать рассаду петуний из плоских лотков в ящики на окнах, выходящих на улицу. Может быть, это произошло после одного из наших еженедельных визитов к бабушке... Кажется, это было весенним днем, как раз в тот период, когда мне было между девятью и двенадцатью (Джина тогда еще не родилась). В те самые неопределенные годы...
— Это потому, что у бабушки не было других детей, — сказала мама, садовым совком делая в земле дырки.
— А у папы тоже нет братьев и сестер?
— Нет.
Я ткнула в ямку петуниевую затычку.
— Не так, — сказала мама. — Криво. Посади ее, чтобы она была прямой и высокой, так, чтобы она видела солнце.
Я пересадила петунию.
— Я бы хотела, чтобы у нас была большая семья, — сказала я. — Такая, как у Джоны. У него есть братья и сестра, и тети, и дяди, и двоюродные братья и сестры...
Мама воткнула совок в грязь.
— Почему бы тебе не пойти заняться чем-нибудь еще и не надоедать мне тут?
Всю дорогу к дому Джоны я бежала. И ветер высушивал слезы, которые, наверное, наперегонки катились по моим щекам.
— Уичита?
Вначале мне кажется, что я слышу голос Джоны, но когда я оборачиваюсь, оказывается, что это Дилен. На нем куртка и джинсы, и его запорошил снег. Его грудь тяжело вздымается, и я понимаю, что снег он чистил действительно где-то на окраине.
— С ней все в порядке? — спрашивает он, хватая ртом воздух.
Я киваю.
— Сейчас все нормально. Мама там, с ней.
— А ребенок?
Я пытаюсь придумать, что сказать, но в голове у меня болезненная пустота. Мать ему не сказала? Потом я вижу, что сказала. Просто он хочет, чтобы это оказалось ошибкой.
— О Боже! — Он садится. Капли тающего снега и слезы падают на пол.
Я сажусь рядом с ним, нахожу его холодную руку без перчатки... Не знаю, стоит ли мне к нему прикасаться...
Он обхватывает меня руками и, всхлипывая, утыкается носом мне в грудь.
— С ней все хорошо, — говорит он. — Я так боялся... Я думал, что, может быть...
— С ней все в порядке, — говорю я ему в намокшие от снега волосы, чувствуя запах льда, страха и печали.
— Дилен, дорогой! — Маленькая женщина, на вид не старше меня, садится по другую сторону от него. Она быстро улыбается мне, потом вновь сосредотачивается на Дилене.
Поверх головы Дилена и плеча незнакомки — видимо, его матери — я вижу толпу людей, отдаленно напоминающих мальчика, которого я обнимаю. Взрослые, дети, бабушка, даже две. Один за другим, они все обнимают Дилена или — если не могут обхватить его целиком — протягивают руку, чтобы похлопать его по спине или колену.
— А как Джина? — спрашивает меня мать Дилена. — Можно нам ее увидеть?
Я знаю, что маме это очень не понравится — даже больше, чем та нахальная сестра с недобрыми глазами, которая у двери палаты Джины машет руками, чтобы они не входили, но понапрасну: я впускаю их всех.
Они же семья Джины.
Даже если она сама об этом еще не знает.
— Я хочу, чтобы у нас была большая семья, — сказала я Джоне, оставив маму сажать петунии в одиночестве и пробежав всю дорогу до его дома.
— Нет, не хочешь, — ответил он.
Он соскребал грязь с земли у корней дуба. Дерево росло на холмике, возникшем, когда прокладывали подъездной путь к дому Лиакосов. На срезе в темной земле его корни образовали целую сеть извилистых горных дорог, по которой ездили наши игрушечные машинки, пластмассовые джипы и грузовики. Мы одолжили — ну хорошо, стащили — из ящика с серебром матери Джоны старую ложку, и я использовала ее, чтобы посыпать эти дороги тонкой струйкой песка из пожарного ящика. А Джона расчищал путь своим перочинным ножиком.
— Нет, хочу, — возразила я. — Мне бы хотелось жить в большой семье. Даже больше твоей. У тебя ведь только Зик, Кэро и Крейг...
— Конечно... И ты хочешь донашивать чужую одежду, хочешь, чтобы на день рождения тебе не дарили велосипеды и все такое, хочешь утром по субботам драться из-за того, что смотреть по телевизору...
Я подумала над этим.
— Мне не пришлось бы донашивать чужую одежду. Я же старшая.
— Фу ты ну ты, ножки гнуты. Подсыпь сюда песка, — он показал на отвесный склон.
Я насыпала песок и потом разровняла его пальцем.
— Прямо как настоящая дорога. Особенно если скосить глаза.
Мы отступили назад и скосили глаза.
— Ладно, — сказала я. — Мне не нужны братья и сестры. Но все же мне хотелось бы иметь много двоюродных братьев и сестер, теть и дядь, которые бы дарили мне подарки на Рождество. А то Рождество празднуем только мы с мамой и папой.
Джонз раскапывал грязь над следующим корнем.
— Ты понимаешь? — спросила я его. — Тогда по субботам я смотрела бы то, что мне хочется. Да и вообще почти всегда. Ну, кроме Рождества.
Он все продолжал рыть.
— Ну что?
Он отбросил ножик и побежал в дом.
Я подняла нож и счистила с него грязь. Это была любимая вещь Джоны, и он огорчился бы, если бы нож испортился или потерялся. Я пошла за ним в дом. Джона сидел в большом кресле перед телевизором и смотрел какое-то детское шоу.
— Ты уронил ножик, — сказала я.
— Уйди и оставь меня одного.
Прижатая толпой родственников к стене рядом с туалетом в палате Джины, мама зашептала, обращаясь ко мне:
— Кто эти люди? Джина еще слаба. Врач сказал...
— Эти люди ее семья, и они любят друг друга, — ответила я, воплощенный сарказм и язвительное раздражение. Но уже в следующий момент я об этом пожалела, потому что увидела, как на ее лице появилось горестное и обиженное выражение. — Это родственники Дилена.
Она какое-то мгновение раздумывает над смыслом моих слов, а потом вновь шепчет:
— А они знают? Ну, о... — И она неопределенным взмахом руки показывает куда-то в направлении кровати.
Мне требуется секунда или две, чтобы понять: она имеет в виду ребенка. Мама все еще — несмотря на то, что персонал отделения «скорой помощи» только что закончил переливать кровь, чтобы спасти ее дочь и привести ее в чувство, — не в состоянии произнести «ребенок». Как будто само это слово, не освященное обрядом бракосочетания, неприлично.
— Они знают, — отвечаю я. Потом, еще сильнее усугубляя ситуацию, добавляю: — И раньше знали.
Она становится такой же красной, как тот кардинал, которого поймала Люси. Пыхтит так, что вот-вот выскочит из своих красных перьев.
— Она сказала им и не сказала мне? Своей матери?
Одна из бабушек слышит громкий голос мамы и, оборачиваясь к нам, улыбается. Наверное, она не поняла того, что говорила мама, просто услышала голоса и заметила, что и мы здесь. Она делает маме знак рукой. Что-то вроде «присоединяйтесь к нам».
— Может быть, Джине не хватало любви, а не твоих лекций, — отвечаю я матери, улыбаясь этой бабушке.
Это последнее я добавляю, просто чтобы побольнее уколоть маму. Я устала, я раздражена, мне хочется обратно в Чикаго.
Если мама и проиграла, какое мне до этого дело?
После того как Джонз сказал, чтобы я ушла, я побежала к разлому. Разлом — это две каменные глыбы, выдавленные из земли корнями деревьев и вымытые водой. Мы обнаружили его, исследуя холм на дальней окраине города. Если вам нравилось чувство опасности, можно было заползти в темное, покрытое землей пространство, оставленное этими камнями, так рвавшимися к солнечному свету, позади себя. Обычно я этого не делала. Мысль о том, что я могу быть похоронена под несколькими тоннами известняка, меня совсем не привлекала. Прежде я забиралась туда только один раз. Чтобы доказать Джонзу, что я не сопля и не мокрая курица. Но сегодня я была никому не нужна. Они только обрадуются, если меня навеки поглотит земля.