Через несколько минут урка ворвался в медпункт с топором и раскроил врачу череп. В аптечке оказалась банка с белым стрептоцидом. Фельдшер схватил и все содержимое, около десяти граммов порошка, высыпал в открытую рану. Доктора Бермана привезли на Ветлосян, и врачи занялись его спасением.
Он выжил, но остался частично парализованным, потерял речь. Но врачи не теряли надежды и продолжали упорно лечить несчастного. Методам его лечения посвятили очередную конференцию. Обсуждался и этический вопрос: правильно ли спасать жизнь зеку, если он останется беспомощным калекой.
Зимой сорок первого прибыл этап из Польши.
Часть поляков поместили в нашем небольшом ОЛП. Работа - копать мерзлую глину в карьере - оказалась для них непосильной.
Измученные, голодные, не приспособленные к физическому труду, они гибли. Народ среди них был самый разный. Особенно жалким и несчастным казался мне раввин из маленького польского городка. Он умер на руках Павла Михайловича. Незадолго до смерти он подозвал меня и отдал мне лежавший рядом с ним на нарах талес - ритуальный шарф, в котором евреи молятся.
Я хранила его как память о безвинной жертве, но в очередной обыск вохровцы у меня его стащили. Для того и обыски в лагере...
Привезли к нам с финского фронта несколько мальчиков — ленинградских студентов. Это тоже была малая часть большого этапа. Одни попали на войну по мобилизации, другие добровольцами. Зима выдалась лютая.
Плохо экипированные и плохо подготовленные, они обмороженными попадали в окружение, а затем в плен. Их обменяли на финских пленных. Сразу после обмена ребят, вместо того, чтобы отправить в больницы, прямым сообщением погнали в лагеря. До лагерей добрались из них лишь немногие легко обмороженные, остальные же в мучениях погибли от гангрены. Павел Михайлович как мог, как умел облегчал страдания всех этих людей.
Вечерами мы выходили с Павлом Михайловичем из барака, чтобы вдохнуть свежего воздуха, посмотреть на звездное небо, полюбоваться сполохами северного сияния.
Как-то, шагая рядом со мной, Павел Михайлович сказал: «Вы знаете, здесь для меня есть свое счастье. На воле, в Киеве я был редактором журнала «Перец» и должен был восхвалять мудрого вождя всех народов и превозносить существующие порядки, печатать глупые и пошлые, но угодные власть имущим карикатуры. Теперь я свободен хотя бы от этого. Больше никогда восхвалять уже не буду».
Он ошибся. Восхвалять ему еще пришлось.
Я начала получать письма от папы. Он ободрял меня, верил (или пытался меня утешить), что дела матерей будут пересмотрены, и женщины вернутся домой к своим детям, писал, что по его сведениям, Сеня осужден на десять лет без права переписки и поэтому, узнать, где он, никак нельзя.
Одно письмо кончалось так: «Как тигрица, борись за свою жизнь».
Весной 41-го года меня забрали с «Кирпичного» и перевели на 1-й ОЛП в женский барак. На работу была назначена в контрольную лабораторию нефтеперегонного завода.
Это уже совсем другой уровень, чем на кирпичном. Впрочем, работа оказалась малоинтересной: рутинные анализы нефтепродуктов.
Но она считалась вредной, и нам зекам и вольнонаемным специалистам и рабочим даже выдавали ежедневно поллитра молока.
Завод находился в нескольких километрах от ОЛП. Заключенных туда отправляли под конвоем. За работу нам, итээровцам, положено было получать одну пачку махорки в месяц и почему-то 37 копеек деньгами.
Нам говорили, что столько остается от расходов на наше содержание. А махорка в лагере была валютой - в обмен на нее иной раз можно было получить что-нибудь очень нужное.
Перевод был совершенно внезапным, и я даже не смогла попрощаться с товарищами, которые так много сделали для меня, с Павлом Михайловичем И Мишей Ленгефером.
И вот подошел июнь сорок первого, разразилась война. Для нас это прежде всего обернулось ужесточением режима, прекращением переписки с волей. Никакой официальной информации, только страшные слухи и домыслы. Я не в силах передать тот ужас, который владел нами, когда вольные на заводе рассказывали, как отступает наша армия под натиском немцев. В первые ночи после начала войны с нар стаскивали женщин, осужденных ОСО с формулировкой КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность) и уводили. Куда?
Так мы жили до тех пор, когда наши войска начали наступать. Летом 43-го года вновь разрешили писать письма, получать письма и посылки. В лагере свирепствовала дистрофия, высокая смертность стала еще выше. Мы испытывали непроходящее чувство голода. Мерзли в бараках зимой, на ночь валили на себя бушлаты и телогрейки, боялись пошевелиться. Спали в шапках, и нередко бывало, что они примерзали к покрытой инеем стенке. А шапками нам служили буденовки, списанные в утиль, вылинявшие, со следами сорванных пятиконечных звезд.