Выбрать главу

Вернуть себе мир значит также покончить с духом мщения. Покончить с системой, в которой страдание вызывает наказание, которое вызывает вину, которая вызывает обиду. Покончить с «обидой на время», которая состоит, как говорит Хайдеггер, в абсолютизации сверхвременных идеалов, «при сравнении с которыми временное не может не умаляться до состояния несуществования»: «Освободиться от мщения значит перейти от обиды на время к воле, которая представляет себе существо в Вечном возвращении одного и того же и сама становится глашатаем Круга» (Heidegger, Essais et confrences, op. cit., p. 136). Сам Заратустра восклицает: «Ибо, да будет человек избавлен от мести — вот для меня мост, ведущий к высшей надежде, и радужное небо после долгих гроз». Таким образом, не существует иного средства, кроме праздничного утверждения существующего в его целостности и, прежде всего, как самого условия его преображения, — точка зрения, сходная с той, которую высказывает Клеман Россе (Le rel et son double. Essai sur l'illusion, Gallimard, 1976), — утверждения, которое последний именует «ликованием» и которое состоит в тайной «благодати», представленной любовью к действительному. Любовью к действительному, которая является не любовью к единственной жизни, не любовью к другой жизни, не любовью к себе, не даже любовью к Богу, но, прежде всего, любовью к существованию в его целостности, включая все антагонистические противоположности, все возможности, — любовью к действительности без каких-либо поправок, подчиняющих, расширяющих или удваивающих её. Любовью, говорит Россе, к «миру, где ничто не предусмотрено и ничто не предрешено, где ничто не предопределено, но всё возможно». Наконец, эта точка зрения провозглашает, что в этом мире и в этой жизни что-то сделать можно только в том случае, если прежде всего встать на их сторону.

Утверждение христианства в Европе запустило медленный процесс распада и разрыва общественных установлений. В конечном счёте, этот процесс кристаллизовался в настоящий невроз, по отношению к которому заклеймённое Маркузе одномерное общество является лишь относительной оборотной стороной и противоречием, будучи одновременно его смехотворной поправкой. Основной причиной этого движения, приближающегося сегодня к своему завершению, было сосуществование в европейском сознании двух антагонистических видов духовности. Смерть «морального Бога» знаменует крушение этого сосуществования. Она также означает окончание европейской истории, определяемой классической метафизикой, она «решает судьбу двадцати веков западной истории» (Heidegger, Chemins qui ne menent nulle part, op. cit., p. 176). Теперь важно довести этот процесс до его завершения, дойти до его диалектической инверсии и преодоления. Осознание всех последствий смерти «морального Бога» есть не что иное, как «нигилизм», о котором говорит Ницше и который он призывает нас преодолеть, приняв и пережив его. Таким образом, «европейский нигилизм» отнюдь не является «царством ничто». Он есть обязательный переход к новому началу; он есть, как говорит Хайдеггер, «историческое движение» и «важнейшее движение в истории Запада» (там же). Он является одновременно концом и началом, закрытием и открытием, разрушением ценностей и новым созданием ценностей.

Речь идёт об отказе от метафизики, согласно которой Бог создал мир exnihilo, согласно которой Бог есть первопринцип, из которого происходят земля и небо, люди и боги, во имя метафизики, согласно которой человек может в любой момент вызвать к жизни Бога, ожидающего его призыва, чтобы полностью осознать себя, — метафизики, которая подчиняет Бога существованию внутри одно-четверичности (dasGeviert, хайдеггеровской Четверичности), включающей на одинаковом основании землю, небо, человека и Бога, так, что ни один из этих четырех элементов не представляет собой центра, а, напротив, каждый из них может быть тем, чем он является, только благодаря всей этой целостности. Речь идёт не о поисках объективной «правды» за пределами мира, а о её намеренном создании на основании новой системы ценностей. Речь идёт об основании неоязычества, которое позволило бы осуществить «способ подлинного существования», то есть ответственное принятие «твердого предвосхищающего решения», и которое создавало бы для человека, существа, «созданного для смерти», условия «режима духовного могущества», постоянно благоприятствующего возвышению и преодолению себя. Речь, наконец, идёт о том, чтобы вновь породить метафизику, которая исключала бы любую критическую мысль, не принимающую изначально мира, любую интеллектуальную позицию, основанную на изгнании или отрицании, которая исключала бы вечное нет дуалистического единобожия, — то есть метафизику, согласно которой понятия укоренения, проживания, обитания и мышления не различались бы.

Человек по преимуществу является создателем смысла. В язычестве смысл существует: он связан с волей человека и поэтому неизбежно многоголосен. Человек не «открывает» того, что существовало до него. Он основывает и создаёт мир посредством смысла, который он придаёт вещам, посредством всегда множественного значения, которым он наделяет единство существ. И так же, как это основание является следствием постоянно обновляемых действий и выборов, мир не пребывает, а становится — он не создаётся раз и навсегда, а постоянно основывается новыми приданиями смысла (Sinnverleihungen). Как чувствовали задолго до Шопенгауэра досократики, мир есть лишь воля и представление. Только лишь человек утверждает внешнюю действительность, которая без него была бы лишь своего рода хаосом, а в конечном счёте — своего рода небытием. Всё человеческое существование неотделимо от смысла, который ему придаёт человек. Любая вещь приобретает некое значение под взглядом, который на неё бросает человек, ещё до того, как её преобразует действие, позволяя ей таким образом достичь состояния подлинного существования. Идя ещё дальше Канта, Шопенгауэр заявляет, что время, пространство и причинность могут извлекаться и выводиться только из самого субъекта, будучи абстракцией объекта («Мир как воля и представление»).

Сегодня величайшим вообразимым приданием смысла является то, которое возвещает и подготавливает возрождение богов. Но, разумеется, ничто не предопределено заранее. Ницше был первым, почувствовавшим «физиогномически» исторический момент, в который человек готовится достигнуть полного господства над землёй, и именно на этом основании он требует в качестве необходимого условия перехода к новому состоянию человечества. (Что вновь возвращает нас к мысли о том, что человек сможет полностью овладеть землёй только тогда, когда полностью овладеет собой). Но Ницше также прекрасно чувствует, что этот момент является и моментом достижения дискурсом иудео-христианского единобожия точки своего максимального распространения и растворения и что никогда ценности, отрицающие автономию человека, его способность утвердить себя как нечто большее, чем он есть, не были столь представлены, как в эту самую эпоху, которая требует их преодоления. Но что делать ночью, если не утверждать возможность света? И, для начала, задаться целью сокрушить язык двадцати столетий иудео-христианского эгалитаризма, язык, являющийся всего лишь местом «всеобщего заточения» (Пьер Будо). Чего мы хотим? Мы хотим посредством нового начала осуществить «присвоение» (Ereignis), которое является взаимным вовлечением существования и времени. Мы хотим осуществить торжествующее сочетание, провозглашённое Иоахимом Флорским. Мы хотим противопоставить Веру Закону, миф логосу, невинность становления виновности твари, законность воли к власти прославлению рабства и унижения, автономию человека его зависимости, волю чистому разуму, жизнь её проблемам, образ понятию, место изгнанию, желание истории концу истории, волю, которая преображается в да миру, отрицанию и отказу. «Люди этих трудных времён, — пишет Робер Сабатье, — вам нужно вновь научиться языку солнца — вам нужно сокрушить демонов ночи» (Les fetes solaires, Albin Michel, 1955). А для этого — спроецировать на вселенную основополагающие вопросы. «То, что существует, создано поэтами», — говорит Гёльдерлин.