— Нету ошейника, Лена, — вздохнув, отвечал старик Гасанов, — и вряд ли здесь когда-нибудь появится такая радость для собак. Тут о людях… а вы хотите собакам… Хотя человек не животное, ко всему привыкает.
— Колы вы уже? — тихо спросила дворник Бондаренко, и старик Гасанов почувствовал, как невидимые холодные иголки стали царапать его руки.
— Скоро, Лена, ой, как скоро, — просевшим голосом ответил старик Гасанов и посмотрел на окрашенные ранним солнцем листья шелковицы. На это дерево он взбирался еще мальчишкой. Далеко за море закатилось его детство, окрашенное фиолетовым соком шелковицы, застывающей несмываемыми пятнами на ребячьих губах и руках, как-то незаметно, и вспомнить-то нечего, кроме войны, прошла молодость, и вот теперь, когда вся жизнь уже осталась где-то за кормой, он почему-то должен уезжать. Откуда-то из недр памяти выплыл белозубый, веснушчатый облик Коти Каравайного, оравшего ему снизу, когда он сидел на еще не окрепшей ветви шелковицы «Абрашка, не жри говно. Скоро обедать будешь». Уже после войны превратившаяся из сопливой девчушки в настоящую барышню Майка Попова рассказывала, что видела в последний раз Котю, когда румыны вели по улице его и других моряков, надежно связанных колючей проволокой. Майка уже давно бабушка, ее внуки лазят на эту шелковицу и мадам Попова ругает их, начисто позабыв, как ее саму мама сгоняла с этого же дерева веником.
Застоявшаяся на одном месте Белочка упруго натягивала поводок, и старик Гасанов шел дальше, к газетному киоску. Единственному газетному киоску в городе, который продолжал открываться в семь часов утра. Как когда-то. Давным-давно. Когда почтальоны набивали пахнущими свежей краской газетами почтовые ящики, разбросанные по парадным, еще до того, как люди выходили на работу.
— Здравствуй, Сашок, — поздоровался с киоскером старик Гасанов.
— Здравствуй, Абраша, — перекинул папироску в уголок рта киоскер. — Как Белочка?
— Блохи, Сашок, — пожаловался старик Гасанов, — думал этот ошейник спасет. Так в Белочкином ошейнике ходит наша таможня.
— Это точно, — согласился киоскер, — я тебе сейчас дам газету, почитай за этих уродов. Свежая заметка. Одна баба при досмотре сняла с себя трусы и повесила их таможеннику на голову между ушей. Сейчас.
Киоскер потянулся к близлежащей пачке газет.
— Где я ее заныкал? — спросил он сам себя. — Точно где-то есть. Сейчас.
Он встал и, сильно припав на одну ногу, шагнул к двери.
— Вот она, на полу запряталась.
«Как мы тогда не поломали ноги?» — подумал старик Гасанов, глядя, как неловко садится на стул протянувший ему газету киоскер Шурка Коробов, постаревший, облысевший, скрипящий примитивным протезом и, в отличие от него, никогда не унывающий.
Как они тогда не поломали ноги, старик Гасанов не понимал до сих пор. Это было много лет назад, когда тридцать молодых ребят в рябчиках, высадившись на рассвете у крутого берега лимана, бесшумно поднялись вверх и взяли в ножи сонную батарею румын. А потом было кукурузное поле, сквозь которое их просочилось только трое, и спелые неубранные початки брызгали в разные стороны, сбиваемые осколками гранат и автоматными очередями. И они втроем, он, Абрам Гасанов, Шурка Коробов и Мотя, как же его фамилия… Мотя с Малой Арнаутской, заняли последнюю линию обороны у обрыва. На троих у них осталось два ножа, покореженная винтовка, четыре гранаты, трофейный автомат с полуопустевшим рожком. Тогда Мотя предложил выпустить по румынам весь боезапас и сделать им цыганочку с вырванными годами в последней рукопашной. И хотя недавнему выпуску Школы юнг пессимисту с детства Гасанову в душе очень не хотелось исполнять последний в жизни номер, он согласно кивнул головой. Но Шурка Коробов… Шурка Коробов был старше их на целых два года, и он зло процедил в сторону краснофлотца, сжавшего побелевшими пальцами искореженную винтовку:
— Мотя, не мелите этих идиотств. На Малой Арнаутской вас ждет мама, а я еще не врезал скрипачку Нельку с третьего этажа. Ребе Абраму тоже так хочется идти в атаку, как досрочно побывать в Валиховском переулке. Слушайте, что я имею вам предложить. Когда румыны подойдут поближе, я выпалю в них все, что осталось в этом трахтамате. И они обязательно лягут кверху жопой. А потом они подымутся снова. И вы кинете у них эти прекрасные овощи. И они снова лягут в той же позе. Но как только вы кинете им все, что у вас есть хорошего, мы тут же прыгнем у низ и поплывем до нашего берега. И вот тогда, Мотя, у нас будет шанс получить свинцовую румынскую конфету. Но, может быть, кто-то и доплывет, если, конечно, не останется на красивых камнях по дороге у низ.
Гасанов и Мотя, тут же передумав героически умирать в последней атаке, мгновенно согласился с этим планом, И когда перед поднявшимися румынами взметнулись желто-черные сполохи разорвавшихся гранат, моряки, дружно взяв в зубы кончики ленточек бесок, прыгнули вниз. Старик Гасанов до сих пор не знает, сколько времени занял этот коллективный полет, когда они, обдираясь до костей, скатились по валунам и кустарникам к ленивой, не по-военному ласковой волне августовского лимана и, не чувствуя боли, поплыли к своему берегу. И лиман дезинфицировал их вмиг загоревшиеся раны, о которых Гасанов тут же забыл, когда мелким горохом легли прямо перед ним фонтанчики автоматной очереди. «Я прямо, как Чапаев», — гордо думал о себе тогда еще молодой, а потому глупый Гасанов, но, если честно, ему совсем не хотелось стопроцентно походить на героя революции. Хотя недавно на их корабле и крутили ролик, в котором Чапаев вовсе не утонул, а выплыл, Гасанову в этом как-то слабо верилось, несмотря на то, что он был комсомольцем. «Разве Сталин допустит, чтобы в меня попали враги?» — задал сам себе беспроигрышный вопрос Гасанов, разгребая упругую воду. Потом он услышал сквозь автоматную пальбу и удары крови по барабанным перепонкам крик, обернувшись, схватил вмиг опустевшими легкими воздух, увидел, как, выпучив глаза, медленно уходит под воду Мотя с Малой Арнаутской. Тогда Гасанов оцепенел и, скорее всего, догнал бы Мотю, потому что его раны внезапно вспыхнули огнем под водой, а руки и ноги перестали слушать бесконечную команду «Вперед, вперед». Да, тогда бы он точно ушел на дно, если не Шурка Коробов. Шурка нырнул, как выдра, худой, мускулистый, с дочерна загоревшим лицом, зло кольнул Гасанова в зад чудом сохранившимся ножом, и скаля ровные, белоснежные зубы, хрипло с перерывами выдохнул: «Не ссы в компот, Абраша, там повар Вася ноги моет».
Так они плыли рядом, а автоматные очереди, несмотря на то, что расстояние увеличивалось, ложились все ближе и ближе, полосовали вокруг них воду и когда Гасанов вдруг неожиданно для самого себя сдался, поняв, что у него уже нет сил, с нашего берега ударила пушка…
«Да, как мы тогда не поломали ноги? — еще раз спросил себя старик Гасанов и почувствовал, будто ему в солнечное сплетение вбили раскаленный гвоздь. — А Сашок так и не встретился с Нелькой-скрипачкой. Нас после госпиталя бросили в Севастополь. А Нелю повесили немцы».
— Что с тобой, Абраша? — спросил Коробов, сжав металлическими зубами мундштук очередной папироски.
— Изжога замучила, — честно признался Гасанов.
— Не бери дурного в голову, уедешь и твоей изжоге будет кадухис на живот, — успокоил его Коробов. — Вон Илюшка Кацман здесь с язвой двадцать лет сидел на кашке, а в Америке жрал соленую селедку на третий день после операции.
— Если честно, Сашок, мне так хочется ехать, как тебе танцевать польку-бабочку, — борясь с изжогой, сказал Га-санов, а потом понял, что ляпнул лишнего. На протезе не сильно разгонишься в польке-бабочке, хотя когда-то Сашка танцевал — будь здоров. Он вернулся с войны на своих двоих, а ногу потерял, когда пытался бежать из Нижнетагильского лагеря в пятьдесят втором, после выстрела так и не понюхавшего войны ворошиловского стрелка из охраны.
— У меня тоже иногда жжет, — не обратил внимание на бестактность Гасанова еще более бестактный Коробов, — моя Манька ноет, чтоб я бросал курить. Но я в этой собачьей будке сижу только, чтоб доставать папиросы. Если брошу курить, какой придурок будет здесь сидеть за эти гроши?