— Сколько пальцев, Уинстон?
— Четыре.
Стрелка дошла до шестидесяти.
— Сколько пальцев, Уинстон?
— Четыре! Четыре! Что еще я могу сказать? Четыре!
Стрелка, наверно, опять поползла, но Уинстон не смотрел. Он видел только тяжелое, суровое лицо и четыре пальца. Пальцы стояли перед его глазами, как колонны: громадные, они расплывались и будто дрожали, но их было только четыре.
— Сколько пальцев, Уинстон?
— Четыре! Перестаньте, перестаньте! Как вы можете? Четыре! Четыре!
— Сколько пальцев, Уинстон?
— Пять! Пять! Пять!
— Нет, напрасно, Уинстон. Вы лжете. Вы все равно думаете, что их четыре. Так сколько пальцев?
— Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам нужно. Только перестаньте, перестаньте делать больно!
Вдруг оказалось, что он сидит и О'Брайен обнимает его за плечи. По-видимому, он на несколько секунд потерял сознание. Захваты, державшие его тело, были отпущены. Ему было очень холодно, он трясся, зубы стучали, по щекам текли слезы. Он прильнул к О'Брайену, как младенец; тяжелая рука, обнимавшая плечи, почему-то утешала его. Сейчас ему казалось, что О'Брайен — его защитник, что боль пришла откуда-то со стороны, что у нее другое происхождение и спасет от нее — О'Брайен.
— Вы — непонятливый ученик, — мягко сказал О'Брайен.
— Что я могу сделать? — со слезами пролепетал Уинстон. — Как я могу не видеть, что у меня перед глазами? Два и два — четыре.
— Иногда, Уинстон. Иногда — пять. Иногда — три. Иногда — все, сколько есть. Вам надо постараться. Вернуть душевное здоровье нелегко».
И когда Уинстон страшной ценой предательства своей любви обретает то, что в министерстве любви считается «душевным здоровьем», он уже признает, что дважды два — пять, и главное, делает это теперь вполне искренне, вовсе не из-за страха перед крысами, которые иначе съели бы его лицо.
«Он остановил взгляд на громадном лице. Сорок лет ушло у него на то, чтобы понять, какая улыбка прячется в черных усах. О жестокая, ненужная размолвка! О упрямый, своенравный беглец, оторвавшийся от любящей груди! Две сдобренные джином слезы прокатились по крыльям носа. Но все хорошо, теперь все хорошо, борьба закончилась. Он одержал над собой победу. Он любил Старшего Брата».
В этой безжалостной книге, рассказывающей о терроре и унижениях, о подавлении и предательстве, особую роль играет язык. Оруэллу языковая ситуация в описанном (не поворачивается язык сказать «придуманном») им обществе казалась настолько важной, что он добавил к своему роману приложение, где специально объяснил, что такое новояз.
«Новояз, официальный язык Океании, был разработан для того, чтобы обслуживать идеологию ангсоца, или английского социализма. В 1984 году им еще никто не пользовался как единственным средством общения — ни устно, ни письменно. Передовые статьи в „Таймс“ писались на новоязе, но это дело требовало исключительного мастерства, и его поручали специалистам. Предполагали, что старояз (т. е. современный литературный язык) будет окончательно вытеснен новоязом к 2050 году».
В реальных тоталитарных государствах не было людей, которые специально занимались созданием и навязыванием новояза. Но новый язык всегда следует за изменениями в обществе.
После революции возникло огромное количество новых слов. И это были не только «продразверстка», или «пятилетка», или изменившие свое значение «товарищ» и «совет», но еще и множество аббревиатур — сегодня уже привычных, но после революции казавшихся уродливыми символами новой жизни. Время изменилось, жизнь изменилась, нужны новые обозначения. И начали расползаться — ЧК, ЦК, ОГПУ, НКВД, РСДРП(б), а за ними ЖЭУ, Рабкрин. «Замком по морде» — шутили в советское время про заместителя комиссара по морским делам. Но настоящие сокращения не так уж отличались от шуточных.
Об этом много размышлял Александр Солженицын, когда работал над «Архипелагом ГУЛаг». Литературовед Андрей Ранчин так описывает суть этих мыслей, разбросанных по всей книге:
«Параллельно мотиву возрождения разворачивается противоположный мотив — уничтожения слова, убиения в человеке человека. (Надругательство над словом — метонимия насилия над телом и душой.) Этот мотив выходит на поверхность текста многократно — в описании черного дыма и пепла от сожженных рукописей, нависшего над Лубянкой (т. 1, ч. 1, гл. 3); в перечне литерных статей — чудовищных аббревиатур, символе насилия не только над невинными людьми, но и над самим русским языком (ч. 1, гл. 7); в упоминании о советских писателях, воспевших рабский труд „ каналоармейцев “ (т. 2, ч. 3, гл. 3); в замене имени зэка номером — буквой и цифрами; в вымирании полных „алфавитов“ заключенных: „28 букв, при каждой литере нумерация от единицы до тысячи“ (ч. 5, гл. 1) (т. 3., с. 12); в кощунстве над словом, в поругании слова — в обозначении Особых лагерей „фантастически-поэтическими“ именами: Горный лагерь, Береговой лагерь, Озерный и Луговой лагерь (ч. 5, гл. 1) (т. 3., с. 36)…»