— О-гей, о-гей!..
И непрерывно курили, словно грелись. Лица у них были прокопчённые — азиатские. Одежды и малахаи из шкур, а за плечами — винтовки. На ночлег гурт остановился у нашего посёлка — там, где за шоссе кренился косогор, полынный и почти бесснежный.
Овцы не только устали, но и изголодались, они ели ещё дорогой друг на дружке шерсть. А тут накинулись на полынь. К утру выщипали весь косогор, как побрили, даже снегу под ними не осталось — одна мёрзлая глина.
Гуртоправ и погонщики почему-то не решились их гнать дальше, задержались до полудня, а потом по посёлку пронёсся слух, будто многие овцы обезножели, а две сдохли и гурт, по-видимому, не погонят на городской мясокомбинат, а будут резать тут.
Это всех поселковых, конечно, заинтересовало, потому что на этом деле можно было подзаработать, например, ливеру или овечьих кишок. Поговаривали, что, возможно, будут отдавать головы и гусаки, то есть печень, лёгкие и всё остальное, что у скота пришито к гофрированной горловине.
Прибежавший к нам и разведавший всё Колька Грач прыгал от радости.
— Живём, Малышка! К гурту машина приехала, легковая, — рассказывал он. — Там какие-то чины. Один такой толстый, будто его накачали. И красный.
— Ты дело говори, — перебил я. — На толстого наплевать. Его, что ли, резать.
И Колька начал говорить дело.
Он своими собственными глазами видел, как этот самый толстый подписывал акт о списании двух дохлых овец. Потом видел, как этих двух овец щупал белыми перчатками врач. Из-под распахнутого пальто у него выглядывал такой же белый халат. А потом этих овец кинули в овраг, что под косогором. И, наконец, Колька смекнул и, оборвав рассказ, сказал:
— Резать будут или нет. А вот если дохлятинки попробовать — это тоже мясо.
— Отравимся, — сказал Лёнька. Он до этого сидел у нас на лавке и молчал.
— Чем?
— Дохлятиной.
— Тю-у, ерунда. Овца не от болезни, а от голоду сдохла, — внушительно объяснил Колька, будто это было ему известно.
И я подумал: пожалуй, можно дохлую овцу есть. Правда, не то чтоб с аппетитом... И вообще овцы, что там валяются в заснеженном овраге, ведь не убитые собаки — зачем им пропадать. И мы, переглянувшись с Колькой, без слов решили: пойдём. Только сначала Грач побежал к себе домой за саблей. Ею запросто можно было отрубить ляжку или ещё что.
Лёнька по-прежнему сидел на лавке и ворчал:
— Лучше картошку есть. Или панаторки.
Панаторки — это тоже из картошки, их, похожих на жёлтые, сухо обжаренные котлеты, пекли матери. И я, вспомнив их, с содроганием сказал:
— Приелись. Уже в горле застревают.
И, понимая, какой Лёнька брезгливый, щёлкнул языком:
— А дохлятинка — вещь! Вот увидишь...
— Отравимся.
— Ну что ты заладил!
Лёнька ничего не ответил. Только так скорчил свою конопатую физиономию, что и меня затошнило.
А Грач уже мчался с саблей к нашему двору. И мы начали одеваться.
У Лёньки было новое пальто, суконное, тёмно-синее, со вшитой внутрь меховой тужуркой. Но мы звали это пальто «буржуйкой». Потому что оно было толстым. И Лёнька в нём выглядел толстым. И физиономия у него в меховой лисьей шапке была толстая: ну, ни дать ни взять — ванька-встанька. И потому нам Лёньку всегда хотелось повалять, чтобы обновить пальто. Он не обижался, потому что знал, что если не поваляешься, пальто скоро износится. Так уж люди говорят.
Короче, мы до того наваляли Лёньку, что пальто обо что-то порвалось. На другой день он вышел из дому после очередной лупки грустный. Мы, конечно, успокаивали его:
— Ладно, Лёнька, ведь вытерпел. А пальто, если что, мать ещё одно купит. Они на базаре сейчас недорогие, не то что еда. А отчим твой зарабатывает денег помногу.
Лёнька молча соглашался с нами — ему больше ничего не оставалось, как соглашаться. А на порванном месте на пальто красовалась заплатка.
И мы опять успокаивали его:
— Теперь, Лёнька, пальто твоё меченое. Его никто не украдёт.
У меня пальто было старенькое, пёстрое от разноцветных заплат — эти лоскутики-заплаты мать набирала на заводе из ветоши, которой протирала станки, и почти каждый день уэорила моё пальто. И его уж тем более не могли украсть. Его бы, наверное, даже задаром никто не взял. А на голове у меня был на зависть всем поселковым мальчишкам шлем с пятиконечной красной звездой. Его отец привёз ещё с финской войны. А потом уехал на другую войну. Недавно мы тоже, как и многие соседи, получили на него похоронную.
Мать, уткнувшись в подушку, горько плакала. Бабушка успокаивала её, а у самой бежали слёзы. Мы, дети, глядя на них, не находили места. Потом мать надорванным голосом сказала: