Выбрать главу

— Я как раз собирался к твоим зайти — узнать, как дела.

Собирался, но не зашел. Бывает. Порой путь в двадцать лет оказывается короче десяти минут ходьбы от одного дома к другому.

Ещё один день отгорел, ещё один, ещё... Сколько их будет ещё, этих серых, однообразных дней, наполненных тревожным ожиданием и невообразимой скукой? Жаль, что не получается провалиться в летаргический сон и проснуться свободным вдали от тюремных стен. Каждый из нас, кто находится по эту сторону колючей проволоки, не раз обращался к Господу с просьбой ускорить бег времени, чтобы годы в неволе пролетели как можно скорее.

Большинство арестантов ещё не готово к тому, чтобы отказаться от всей своей жизни, но они уже отказываются от нее по частям, разделяя жизненный путь на тот, который “нужен”, и который “не нужен”. Я смотрю, что и ты начинаешь наивно верить в иллюзию, будто бы после освобождения всё будет джаз, главное — выйти. Что же касается “ненужного” куска жизни размером в несколько лет (или десятков лет), то ты готов его хоть сейчас выбросить на помойку.

Как странно бывает, правда? На свободе люди мечутся, словно белки в колесе. Им постоянно не хватает времени, они всегда куда-то спешат. В критические минуты за каждое мгновение цепляются мертвой хваткой, но едва им удастся его заполучить, как тут же, без раздумий, бросают вырванный из лап смерти осколок жизни в беспорядочный огонь суеты.

В тюрьме всё наоборот — времени сколько угодно. Заключенные и рады бы подарить кому-нибудь не то что минуты — годы(!), но ещё не придумали как. Невольно начинаешь завидовать тем счастливчикам, которые умудряются сутками висеть на вонючих тюремных нарах, изредка выбираясь из забытья, чтобы набить желудок тюремной баландой, сходить на парашу и вновь завалиться спать. Прямо как мишки во время зимней спячки. Сопят себе носиками, окружающим не мешают. Вот только жаль, что далеко не все из них чистоплотны.

Одного такого пассажира, сорокалетнего Сережу, пришлось чуть ли не силой, под угрозой физической расправы, заставить стирать нательное белье, которое он не снимал с себя, по-моему, никогда. Когда Серж таки сбросил с копыт носки, сокамерники всерьез засомневались в правильности принятого решения — до начала водных процедур носки на Сереге воняли значительно меньше. Посуду после еды он, кстати, также принципиально не мыл, аргументируя это тем, что ест он исключительно из своей индивидуальной миски, следовательно, то, в каком она состоянии, — его сугубо личное дело. Занятно было со стороны наблюдать, как баландер наливает свежую похлебку на уже успевшие покрыться легким слоем плесени вчерашние остатки еды.

После стирки Серега переоделся в чистое и выпал на тасы, не переставая возмущаться, как он выразился, “нарушением прав человека”:

— Пацаны, вы мне весь сон перебили. Чё теперь делать?

Признаться, нытьем Серж достал нас не меньше, чем нестиранными носками. Тем более, что ворчал он теперь всё время, спать в чистом у него почему-то не получалось.

— Что делать? Что делать?

Психанул Костлявый, коротавший срок за разбой:

— Даже Чернышевский не знал, что делать, потому-то и книгу написал под таким заглавием. Лезь обратно на пальму, не воняй перед носом.

— Ты чё, мусор, шоб указывать мне? — возмутился Серега, укорачивая ногти на пальцах путем обгрызания и сплевывания их в парашу.

Костлявого сравнение с мусором глубоко оскорбило. Литровый тюремный тромбон с кипятком опустился Сереге на голову. Тот, взвизгнув как баба, вцепился Костлявому в глотку. Сокамерники на нарах радостно заворочались — какое-никакое, а развлечение. Такой себе светленький лучик в царстве беспробудной Тоски. Будет о чем поболтать на протяжении двух-трех недель, пока опять что-нибудь не случится.

Как ни крути, а внешняя сторона тюремной жизни невероятно бедна. Если выбросить из нее занятия спортом и чтение, то не приходится удивляться тому, что многие арестанты воют на лампочку под потолком, как волки на луну. Развлечений-то никаких, а тюремные игры можно пересчитать по пальцам.

На Лукьяновке, в отличие от подольского КПЗ, разрешено играть в шашки и шахматы. Сиди себе спокойно и играй, если, конечно, повезет с партнером, потому как в шашки играть любят далеко не все, а что касается шахмат, то их не зря называют интеллектуальной игрой. С интеллектом же, как ты сам понимаешь, в тюрьме напряженка. Сокамерники, с которыми по-настоящему было бы интересно играть, встречаются чрезвычайно редко. Пожалуй, за всё время я столкнулся только с одним таким человеком.

Когда я сидел в ИВС на Подоле, к нам в камеру бросили на несколько дней дедулю, игравшего в шахматы, как минимум, на уровне мастера спорта. Тихий седовласый старичок, по профессии — учитель пения. Когда мы его впервые увидели, то у всех невольно вырвалось:

— Дедуля, а тебя-то за что?

Старичок грустно вздохнул и, ангельски потупив взор, высокопарно изрек:

— Я жизнь посвятил школе и детям. За это и поплатился. Пал жертвой интриг.

После такого ответа я сразу же почувствовал себя сидящим за школьной партой. Захотелось встать и спеть гимн Советского Союза.

Лица сокамерников погрустнели. Появление скромного учителя пения не предвещало ничего хорошего. Слишком уж не вписывался в местные декорации педагог, “посвятивший себя школе и детям”. Грешным делом мы заподозрили в нем сексуального маньяка-некрофила. Внешность дедули по всем параметрам вписывалась в категорию граждан-тихонь, способных из любви к искусству прикончить домочадцев, а затем, превратив дорогих сердцу людей в гобелены, развесить их на стенах. Так сказать, на долгую память.

Вместе с тем, оказалось, что дедуля совсем не маньяк и очень даже преприятнейший в общении человек. Заточенной об дверной косяк ложкой мы вырезали на деревянном настиле, служившим нам одновременно и кроватью, и полом, шахматную доску, а фигуры нарисовали на кусочках бумаги. Поначалу ничего не получалось — мы постоянно путали фигуры и не могли сосредоточиться на игре, затем привыкли к “временным” неудобствам и играли так, словно это были обычные шахматы.

Не знаю почему, но надзирателям совершенно не нравилось то, что мы играем в шахматы. Видите ли, это запрещено тюремными правилами. Они что-то там орали из-за двери по поводу карцера, грозились лишить передачи, а во время утренних обысков отбирали “шахматные фигуры”. Мы рисовали фигурки по новой и, как ни в чем не бывало, продолжали играть. На крики сторожевых псов учитель пения реагировал на удивление спокойно:

— Собака лает, а караван идет. Расставляй фигуры. Нашли кого карцером удивить!

Затем, после нескольких ходов, добавил:

— Подумать только — эти кретины сидящих в тюрьме пугают тюрьмой! Натуральные дегенераты!

Агрессивная, рисковая манера игры дедули совершенно не соответствовала ни его внешности, ни поведению в камере. Очевидно, она была отражением скрытых черт характера. Тщательно спрятанных от посторонних глаз и невидимых во время ежедневного общения. Помню, однажды, когда дедуля поставил мне мат, я заметил на какую-то долю секунды странный блеск в бездне его глубоко посаженных глаз. Такой взгляд невозможно было перепутать с другим. Он брал начало в глухих лабиринтах человеческого естества и лишь изредка, на короткое время, выскальзывал наружу. Это был взгляд сильного, уверенного в себе хищника. Незачем было смотреть на доску, чтобы понять, кто выиграл, а кто проиграл — взгляд, высокомерно скользнувший по камере, сам сказал обо всем.

Дедуля не лгал, когда говорил, что посвятил жизнь школе и детям. Он в натуре работал преподавателем в общеобразовательной школе. Обладая несколько романтическим складом ума, учитель пения втайне мечтал состариться и умереть на рабочем месте. Подобно актерам, умершим прямо на сцене во время спектакля и обязательно при большом скоплении народа.