Я гляжу на отца… Неотрывно смотрю на него. Никогда я не видел его таким. Отец с трудом берет горящую свечу из застывших пальцев матери и передает ее мне:
— Подержи минутку.
В комнате душно. Тяжелый воздух пахнет воском и ладаном, пахнет покойником.
Это мама пахнет покойником, мама, не кто-нибудь другой, а моя мама…
На крыльце Кире дует в старую трубу, и она все трубит и трубит. Отец вспоминает, что когда-то, давным-давно, мама была молодой, и в те самые далекие-далекие времена он тоже был молодым, совсем молодым.
В детстве люди не знают, что значит быть ребенком. Так же и в юности они не знают, что значит быть молодым. Только в старости они начинают все понимать, но тогда уже поздно, слишком поздно… Слишком поздно? Никогда не бывает слишком поздно… Нет, бывает.
Отец еще раз целует холодные и синие мамины губы, которые уже начали чернеть, и впервые с тех пор, как он знает ее, целует ей холодные и посиневшие руки.
Но мамины руки безжизненны, так же безжизненны, как и ее глаза, как и ее губы.
Мамины руки не ощущают, что отец целует их. Они остаются неподвижными и холодными, почти ледяными. Слишком поздно он целует их, слишком поздно… Порой случается, что в жизни что-то приходит слишком поздно. Одна только смерть никогда не мешкает. Одна только смерть приходит слишком рано. Мама была уже не молодой, но и совсем не старой. Она могла бы прожить еще много лет, как бабушка из Кырломану.
— А бабушка из Кырломану пришла?
— Нет. Как же она могла прийти, когда умерла десять лет назад. Ее задавила телега, в которой ехали гости на свадьбу.
— А тетушка Уцупер?
— Придет позднее. Дица рожает.
Не знаю, кто это спрашивал, не знаю, кто отвечал. Если люди мне незнакомы, я не знаю и их голосов, а если не различаю их голосов, совсем их не знаю.
— Ту-ту… Ту-ту-ру-ту… Ту-ту… Ту-ту-ру-ту…
Два ребенка и два ребенка — это уже четыре. Так же как два несчастья и два несчастья тоже будет четыре. С самого начала их дом был полон детей. А потом они пошли один за другим.
— Что ни год, то и рот.
— Каждый рождается на свет со своим счастьем или несчастьем.
— Почему же с несчастьем? Нужно было бы, чтобы каждый только со счастьем рождался.
— А кто это сказал, что так нужно?
— Не знаю.
— Ну и я не знаю.
Отец берет у меня горящую свечу и снова вкладывает ее в мамину руку. Это не так-то просто: мамины пальцы окоченели. Поцелуй отца, запоздалый и потому напрасный, уже не мог их согреть… Что умерло, то мертвым и пребудет. Кире продолжает трубить. Его горн все звучит и звучит:
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…
Отход ко сну.
Отец, сгорбившись, выходит из комнаты. Он протискивается среди собравшихся гостей. Я следую за ним. Он выходит во двор и останавливается перед Кире:
— Хватит тебе трубить. Довольно.
Отец поднимается на железнодорожную насыпь, переходит полотно и начинает взбираться вверх на холм прямо по крутому склону.
Брат отца по матери, дядя Алисандру Наста, говорит мне и моим братьям, Штефану и Иону:
— Пойдите за ним, как бы он чего над собою не сделал.
— Ничего он не сделает, — говорю я и тут же спрашиваю: — А ты почему не пойдешь за ним?
Дядя прикладывает руку к левой стороне груди.
— Сердце у меня плохое стало. Если я взберусь на такую кручу, оно не выдержит, помру. Мало вам одного покойника в доме? Хотите, чтобы было два?
— Нет, не хотим!
Я бросаюсь догонять отца. Мои братья, Ион и Штефан, остаются на месте, но сестра Елизабета бежит за мной и говорит вполголоса:
— Не ходи за ним. Может, ему хочется побыть наедине со своими думами, со своим горем.
— Вот этого-то ему и не нужно.
— А откуда ты знаешь, что не нужно?
— Так мне кажется.
— Тогда и я с тобой пойду.
— Не беспокойся. Позаботься лучше о гостях, корми их, пои.
— Кое-кто и так уже напился. Как бы нам не испортили похороны.
— Ничего, не испортят.
Кире в последний раз протрубил в свой горн.
Когда я служил солдатом в кавалерийском полку, сигнал отхода ко сну подавался у нас поздно вечером. Вернувшись с учений, мы сначала ужинали мамалыгой с вареной капустой или с похлебкой, чечевичной либо фасолевой, потом отправлялись на конюшню чистить лошадей. У меня был тогда старый высокий конь по кличке Вася. Обрядив коней на ночь и засыпав в кормушки сена, мы шли в казарму. Здесь мы чистили свои мундиры, ваксили до блеска сапоги и наконец залезали под одеяла.