Теперь, когда священники начали заупокойную службу, глаза у отца высохли — и сразу же как будто высохло и одеревенело все его тело.
Священники читают молитвы, дьяконы им подпевают. Раскачиваются кадила, запах ладана и горящих свечей наполняет двор и плывет над полем куда-то за его пределы. Чокоша, Диоайка, Рыжая, Папелка выносят охапками свечи — в сенях стоит корыто, полное свечей, — и раздают их, каждому по зажженной свечке. Сморщенный Кире со своим горном под мышкой стоит в углу двора возле самого забора. Многие подходят ко мне и молча пожимают руку в знак того, что разделяют мое горе. (Никто не может разделить человеческое горе, но это уже другой сказ… Земля полнится разными сказами, сказаниями, сказками. Хватит ли времени, чтобы переслушать их все, запомнить и вновь пересказать людям, расцветив их и приукрасив? В молодости мне казалось, что жизнь слишком коротка, а теперь, по крайней мере мне, представляется она слишком длинной.) Хочет мне пожать руку и Слепой Веве. Когда ему говорят, что я стою перед ним, он ощупывает меня обеими руками и тихо, чтобы не нарушить службы, спрашивает:
— Это ты?
— Это я, Веве.
— Соболезную тебе, от всего сердца соболезную.
— Спасибо, Веве.
— Ты еще помнишь, как умер мой брат Джинджис от водки, с перепою?
— Не забыл еще.
— Осенью то было, под дождем хоронили его, а теперь — солнце.
— Откуда ты знаешь, что светит солнце?
— Чувствую. Кожей чувствую.
Священники продолжают петь, дьячки им подтягивают, звякают цепи кадил, дует ветерок, и время от времени на застывшее тело матери, облаченное во все черное, падают с шелковицы ягоды, темно-синие, кисловатые, и белые, сочные и сладкие как мед, а может быть, и слаще меда. Счастье, что ни одна из них не упала на лицо, если это можно назвать счастьем. А почему нельзя? Несчастья иногда случаются и с покойниками, а не только с живыми. Вода затопляет могилы, огонь сжигает гробы и кресты, если они деревянные, а согласно древнему обычаю, нельзя воздвигать новый на месте сгоревшего креста или упавшего вдоль могилы.
— Господи, помилуй, господи, помилуй, господи, помилуй нас…
Священники уже далеко не молодые люди, дьячки тоже не молоды. Голоса их пытаются подняться вверх, но тут же падают, словно подстреленная на лету птица.
Мама, пока была жива, каждую весну сажала клушек на куриные и утиные яйца. Клуши высиживали цыплят и утят, которые росли не по дням, а по часам. Мама вечно боялась, что цыплята перелетят через забор, что соседи поймают их, зажарят и съедят. Поэтому всегда подрезала им ножницами кончики крыльев.
— Господь наш всемилостивейший, помилуй нас… Господи, помилуй, господи, помилуй…
Солнце уже клонится к западу. До заката еще далеко, но солнце уже клонится к западу. (Мы все, живущие, тоже клонимся к закату, и для всех, кто живет, наступает час, когда обрывается жизнь!)
Уже третий раз кипят на огне горшки с едой. Уже третью смену калачей достают из печки и складывают в корыто, подальше от ненасытных глаз. Уже приготовлена кутья на больших подносах и украшена сластями и конфетами. Теперь, когда запах ладана немного рассеялся, во дворе пахнет не только покойником, пахнет и человеческим потом, и кутьей. Забор со стороны колодца сломан в нескольких местах: это ребята виснут на нем гроздьями, чтобы посмотреть на покойницу.
Еще позавчера мама была жива. Она лежала больная, но была жива, и никто не спешил навестить ее, никто не стремился ей что-нибудь сказать.
Смерть завораживает живых, она привлекает их и притягивает. Где бы то ни было, люди всегда толпятся вокруг мертвого человека, стараясь взглянуть на него. Когда же начинается драка или происходит убийство, кого-то расстреливают или вздергивают на виселице, толпа становится еще больше, все лезут, расталкивая друг друга, и пялят глаза.
— Аллилуйя… аллилуйя…
Перед тем как маму вынести из дома, по обоим шелковичным деревьям, по алыче и в зарослях акации прыгали с ветки на ветку и чирикали воробьи. Теперь их не видно и не слышно. Нет, они не исчезли совсем, они просто улетели. Перелетели к соседям. Их вспугнули кадила, целых шесть кадил, искусно выкованных из чистого серебра, которые звякают цепями и испускают дым.
— Господи, помилуй, господи, помилуй…
Прямо над нашим домом широкими кругами летает коршун. Это он молнией падает вниз, хватает когтями бегающего по двору цыпленка и уносит свою жертву куда-нибудь подальше в поле. Я не люблю ни коршунов, ни ястребов, ни воронов, ни удодов, уж не говоря о совах. Я люблю жаворонков — они поют на заре, возвещая восход солнца, трепеща в чистом утреннем воздухе над ровными или волнистыми полями, еще покрытыми росой. Не знаю, что может быть чище, чем роса. Возможно, наши сердца, когда мы еще дети!