Выбрать главу

— Ну, что там дома?

— Ничего. Что там может быть! Гости напились, наелись, теперь спят во дворе, кто где пристроился.

— А сестры?

— С ног валятся от усталости.

— Завтра отоспятся.

Наступила полночь, миновала полночь. Луна клонится к закату. Отец даже не шевелится во сне — как лег, так и спит, словно окаменел. Уж не умер ли? Я наклоняюсь над ним. Он дышит. Я тоже ложусь на траву. Не успеваю улечься поудобнее, как тут же засыпаю, не успеваю по-настоящему заснуть, как уже вижу сны.

Мне снится… мне снится, что умерла мама и мы хороним ее, как и всех наших усопших, на кладбище в Омиде. Пока мы ее хоронили, кладбище вдруг совсем опустело, но вовсе не потому, что люди ушли. Никто не ушел с кладбища, но пока мы, мамины сыновья и внуки, хоронили ее, под каждым, кто был на кладбище, разверзлась земля и всех поглотила. Никто даже не крикнул от страха, все только смеялись над этим, как над веселой шуткой. Так земля и сомкнулась над веселыми людьми. На твердой, поросшей жесткой травой земле только и остались что отец, мои братья — Ион-адвентист и Штефан да я. Мы опустили маму в могилу, как это обычно делается, засыпали ее землей и на холмике поставили крест. Больше на кладбище делать нам было нечего. Все было совершено как положено, согласно обычаям и церковным правилам. Отец посмотрел на нас (глаза у него были вдвое больше, чем в жизни, но это ничуть не показалось мне странным) и сказал:

— Теперь нам ничего не остается, как пойти удить рыбу.

— Но у нас нет удочек.

— Как это нет? Есть. Смотри, у каждого по удочке, и у меня тоже.

И действительно, в руках у отца удочка, у нас тоже. Я спросил его:

— В Кэлмэцуе будем удить?

— В Кэлмэцуе, — ответил отец.

Все двинулись вслед за ним: я, Ион-адвентист и Штефан. Только мы перешли через шоссе — что же мы видим? Кэлмэцуй шире Дуная и синее, чем небо.

— Что это случилось с Кэлмэцуем, отец?

— Ничего с ним не случилось. Просто это Кэлмэцуй, каким он был когда-то.

Забросили мы крючки в реку. И не успели забросить, смотрим — уже клюет: на каждую удочку по рыбе попалось, так подумали мы. Вытащили рыбу на берег — рыба как рыба, только головы у этих рыб человечьи. Сняли мы рыб с крючков и положили на траву. Лежат рыбы тихо, не бьются, но разговаривают между собой, а на каком языке — никто не понимает: ни я, ни брат мой, Ион, ни Штефан. А отец слушает их и молчит. Слушал, слушал он, о чем рыбы разговаривают, и спрашивает нас:

— Вы знаете, что они говорят?

— Нет, не знаем, — отвечаем мы ему.

— Говорят, что на суше хорошо, а в воде лучше.

— Так бросим их в воду, — предложил я.

— Давай бросим, — согласились братья.

Сказано — сделано. Бросили мы тех рыб в воду, ушли рыбы в глубину, и больше мы их не видали. Отец заплакал:

— Никогда, никогда уже больше я ее не увижу… Похоронили мы ее, и не увижу я ее теперь никогда.

— Увидишь, — сказал мой брат, Ион-адвентист, — прямо сейчас увидишь. Вон, погляди вдоль реки.

Посмотрели мы вдоль реки и правда увидели ее. Мама в широком голубом платье до пят, на голове белая фата, а ноги босые. Мама молодая, красивая, лицо у нее так и светится. На руках она держит моего братца Алексе, а на плече у нее сидит моя сестренка Рада. Алексе смеется, смеется и Рада. Отец даже не удивился, правда, мы тоже не удивились. А мама идет по воде, ступает по синей воде Кэлмэцуя босыми ногами, словно по траве, и не тонет. Подошла она к нам, остановилась и обратилась сначала к отцу:

— Я знаю, Тудор, знаю, что ты очень меня любил, хотя ты никогда и не говорил мне об этом. С самого первого мгновения, как я увидела тебя, и до самого последнего я это знала. Знала я, как меня любишь, Тудор, я все знала.

Отец смотрит на нее, и глаза его сияют от любви, глядит он и на своих детей, что когда-то были живы, а потом умерли. Мать взглянула и на моего брата Иона.

— Ты сделался адвентистом. Это опечалило меня, но знай, сынок, что здесь никому не делают отличия, никому…

Штефану она сказала:

— Рожала я тебя в великих муках. Так мучилась, что чуть не умерла, но все равно ты был мне дорог… Я любила тебя и так страдала, что мне, больной, пришлось отдать тебя Тудорице, жене путевого обходчика Фоамете, чтобы она выходила тебя.

Штефан, у которого лицо распухло от слез, снова разрыдался.

— Плачь, — сказала ему мама. — Твои слезы превратятся в звезды. Ведь звезды — это слезы, людские слезы, поднявшиеся на небо.