— Получи свое жалованье, слуга, и уходи. Моя жена не хочет тебя больше видеть. Говорит, это ты принес в наш дом несчастье, ты, нечестивая и грязная собака, ты, хромой дьявол.
— Но, хозяин… я ведь…
— Уходи. Табуном займется наш старый слуга, Исмаил. Он как раз вчера вечером возвратился из Текиргела.
Я покорно в последний раз поклонился ему. Потом долго слонялся вокруг дома под дождем, на ветру. Надеялся увидеть Уруму и проститься с ней. Бродил, пока теплилась надежда. Наконец решился уйти.
В Констанцу я отправился знакомой дорогой, той самой, что привела меня сюда несколько месяцев назад, сразу после возвращения на родину. К вечеру я был в городе. Поднялся по улице, ведшей в порт, и долго плутал по кривым, узеньким и бедно освещенным переулкам, пока не наткнулся на трактир. В трактире было полно грузчиков и матросов. Какой-то сутулый человек бренчал на пианино. Несколько пар дергались в модном танце. Я уселся за стол возле горячей печки и высушил одежду. Потом съел жаркое из поросенка с мамалыгой и выпил бутылку красного вина. На небе и на земле, над городом и над морем воцарилась ночь. В порту мне делать было больше нечего. Я отправился на станцию, взял билет, сел в бухарестский поезд, нашел в вагоне угол потеплее и заснул еще до того, как поезд отошел от станции. Проспал всю ночь. Без снов. Как убитый.
Вся Добруджа, от мутного Дуная до вечно неспокойного моря, от диких зарослей дельты до меловых скал Калиакры, благоухала солнцем и камнем, чертополохом и бурьяном, акацией, известью и навозом.
И еще она пахла жирным илом и застоявшимся болотом, влажным камышом и соленой рыбой, гнилой травой и мохнатыми овцами, пометом перелетных птиц и кабаньим калом.
Табуны лошадей паслись в жесткой, колючей траве.
Ту же жесткую, колючую траву щипали стада быков и коров, гурты черных как смоль буйволов и маленьких рыжеватых ослов, мулов и криворогих, бородатых коз.
Среди лета, покачиваясь на широких крыльях, прилетал издалека ветер, волновал бескрайние просторы ржи и овса, ячменя и спелой пшеницы, кукурузы и подсолнечника.
В это время вся Добруджа была словно облита расплавленным золотом, а может, и целиком выкована из него самыми знаменитыми из знаменитых мастеров.
Осень приходила иногда с моря, на гребнях высоких вспененных волн. Иногда же — с севера, спускаясь вместе со стадами черных туч.
И тогда на эту чу́дную древнюю землю набрасывались неистовые ураганы и обрушивались проливные дожди.
Золото Добруджи разом теряло свой яркий блеск и за одну ночь превращалось в старую, позеленевшую бронзу.
Через месяц приходила зима, огромной белой медведицей опускалась на четвереньки и, глухо ворча, принималась с натугою дуть сквозь зубастую пасть.
Растревоженные этим воем, по обледенелой земле Добруджи, шипя, вились гигантские змеи вьюг. От зари до зари метались они между небом и землей, взрывая ослепительно белый снег. Казалось, что повсюду с тихим шелестом пылает волшебный огонь, белый и холодный.
Какой была тогда Добруджа?
Добруджа была вся из серебра. Из ледяного серебра.
И земля казалась пустынной и мертвой.
Спали, спрятавшись в своих норах, барсуки. Жирные дрофы зарывались в огромные, величиной с дом, сугробы. Зайцы, навострив уши, грызли низкие заросли шиповника, росшего на межах.
А на дорогах…
На дорогах, которые лишь местами проступали из-под снежных заносов, хозяйничали стаи голодных волков. И горе тому, кто осмелился бы выйти на дорогу.
Над трубами пастушьих лачуг, турецких хижин и татарских сел поднимались черные клубы дыма. Жители Добруджи, какого бы роду-племени они ни были, впадали в зимнюю спячку.
Только море оставалось живым, черным и невообразимо буйным. Оно стонало и ревело. Ревело зловеще и бесцельно.
Ревело одиноко — то печально, то весело
И тревожно.
Ярко вспыхивал Томисский маяк, на мгновение вспарывая тьму. В ответ ему мигал из Тузлы другой маяк.