Выбрать главу

— Отведи нас к отцу.

Пробравшись между близкими и дальними родственниками, мы выходим во двор.

— Пошли за дом.

Я бреду за сестрой, и мы огибаем дом. Во дворе две копны соломы и круглая куча навоза. За копнами соломы разрослись густые, колючие кусты акации. Отец сидит на толстом обрубке дерева и курит, подставляя солнцу непокрытую голову. Лицо у него коричневое и суровое, как земля, и только волосы на висках серебрятся. У него такие же сухие глаза, как и у моей сестры Елизабеты. Видно, что он давно не брился. Рубаха словно просмоленная — и это у отца, который любил всегда быть чисто одетым. Поверх рубахи черная фуфайка с заплатами на локтях, обут он в старые, стоптанные постолы.

Сначала отец смотрит на меня, потом на Штефана и словно не узнает ни меня, ни его. Я сознаю, что должен найти какие-то слова для отца, и вот, подыскивая их, неожиданно для себя спрашиваю:

— А ты что делаешь? Давно тут сидишь, на бревне?

— Ничего. Ничего я не делаю. Не делаю ничего, просто сижу на солнышке, грею кости… Сегодня ночью, когда умерла твоя мать, я промерз до костей… Промерз до костей… Промерз до костей и никак не могу согреться… Вот и сижу на солнышке, почти с самого утра сижу здесь на припеке и жду, когда оттают мои кости.

Скулы у меня каменеют, я до крови закусываю губу.

Мой брат Штефан, который моложе меня и, возможно, чувствительнее, захлебывается рыданиями.

Отец поднимается со старого отполированного обрубка, подходит к брату моему Штефану и укоризненно говорит ему:

— Что на тебя нашло, глупенький?

— Мама, — всхлипывает Штефан, — мама умерла.

Отец молчит.

Я по-прежнему до боли сжимаю челюсти, закусив губу. Замечаю, что отец оглядывает двор, словно что-то ищет.

— Здесь, на нашем дворе, стоял тополь…

— Да, — отзываюсь я, — был тополь. — Я показываю, где когда-то высилось дерево. — Там.

— Помню, — подтверждает отец, — там и стоял наш тополь. На том самом месте.

Рыдания брата сменились глухими всхлипываниями. Отец озабоченно обращается ко мне:

— А что случилось с нашим тополем?

— Ты его спилил, — отвечаю я. — Я был совсем маленький, а ты тогда под тополем искал клад, про который говорил дедушка, и спилил его.

— Правда-правда, — отзывается отец, — я и забыл, что спилил.

— Отец, ты много деревьев свалил за свою жизнь?

— Много. Но много и посадил. Бывало, когда валил дерево, прямо душа разрывалась, словно губил человека.

Он вновь садится на обрубок и продолжает:

— Может, и этот чурбак остался от того тополя.

Обрубок давно лишен коры и блестит, как полированный.

— Нет, — говорю я. — Тополь мы распилили на дрова и сожгли. Целую зиму топили дровами от этого тополя. Чурбак, на котором ты сидишь, остался от шелковицы…

Отец удивлен:

— От какой шелковицы?

— От той, что росла перед домом.

Он удивляется еще больше:

— Шелковица перед домом как стояла, так и стоит.

— Нет, отец. Шелковица, что теперь растет перед домом, — это отросток той, про которую мы говорим, а от нее остался только вот этот обрубок.

Я умолкаю, молчит и отец, только Штефан продолжает всхлипывать.

Середина августа. Небо чистое, голубое и теплое. В воздухе пахнет сожженной зноем, испепеленной солнцем землей, созревшей и пересохшей травой, листьями, которые уже готовы увянуть и умереть. Когда дует ветерок со стороны железной дороги, до нас доносится крепкий запах подсолнухов и зреющего винограда. Кто-то за железной дорогой посеял подсолнух, а виноградники — еще дальше, на холме, но аромат зреющего винограда доходит и до нас.

В глубине двора, возле колючих зарослей акации, торчат высокие толстые стебли конского щавеля и лебеды… Конский щавель… Лебеда… Я ел похлебку из лебеды, ел похлебку и из конского щавеля и все-таки выжил. Я выжил и вырос.

— Клад, — вдруг заговорил отец, — тот клад, про который ты вспомнил, я искал много лет. Все думал, найду его, откопаю и звоном золота отпугну нужду от порога нашего дома. Не нашел я его. Может, не судьба мне была его найти… Может быть, никому из нашего рода не дано его отыскать.

Отец закуривает цигарку, делает затяжку, другую, а потом забывает о ней и держит в руке просто так. Теперь в доме и во дворе тишина. Никто не причитает по матери, никто не голосит.