Выбрать главу

— Стало быть, вы не дозволяете мне причитать по матушке, прогоняете? Ладно. Не буду я сегодня ее оплакивать. И завтра не буду, если такова ваша воля. А вот когда вы помрете, кто мне запретит тогда причитать? Я и по вас тогда поплачу, и по маме попричитаю, и по вам обоим попричитаю, пока не напричитаюсь вдоволь.

Моя сестра Евангелина чувствует, что происходит что-то неположенное. Она подходит и, обняв Костандину за плечи, слегка подталкивает ее:

— Пойдем со мной, Костандина, оставь отца в покое!

Моя сводная сестра позволяет увести себя на другой конец двора. Хлопнув калиткой, даже совсем уходит. Но, забыв о слове, данном отцу, ухватившись руками за колоду возле колодца, начинает причитать:

— Матушка, матушка, зачем ты умерла, матушка, на кого ты меня покинула, матушка?

Вслед за Костандиной принимаются голосить и другие. Женщины причитают сначала по матери, они называют ее по имени, припоминают все многочисленные несчастья, которые ей довелось пережить со времен девичества и до последней ночи, когда она умерла. У нас в Омиде, да и по всей долине Кэлмэцуя, люди достаточно хорошо знают друг друга. Каждый знает о другом все — все, вплоть до самых мелочей.

Но вскоре все женщины, за исключением моих сестер, собравшиеся в нашем доме и во дворе, забывают про мать и начинают причитать по своим покойникам.

Велико число усопших, господи, и когда думаешь о них, невозможно не спросить, как же все они умещаются на таком маленьком кладбище? Но вот умещаются. Мертвые, закопанные в землю, смешиваются с землей, сами становятся землей, и в ту землю снова закапывают других мертвых, все время новых и новых, и они в свою очередь и в свое время тоже превращаются в землю… Мама умерла… И не так уж много утечет воды в Кэлмэцуе, как и она станет землей… станет прахом…

— Илие, Илие… Зачем ты умер, Илие? Ты умер, Илие… На кого ты покинул меня, Илие?

Моя сестра Евангелина тихо говорит:

— Это Марица Крынгуш. Не прошло еще недели, как ее муж утонул в Дунае. Он грузил на баржи зерно, упал в Дунай, течение затянуло его, и он утонул.

— Сколько детей осталось после него? — спрашиваю я сестру.

— Только пятеро, — отвечает она, — только пятеро. Могло бы остаться и больше, но двоих Марица сбросила. Чокоша поставила ей на живот горшок, и она двоих сбросила. Сама чуть от этого не умерла, да вот жива осталась.

— Это хорошо, — говорю я, — хорошо, что не умерла.

— Чем же это хорошо?

— Откуда мне знать? Просто так говорю.

У нас в Омиде, в тесной и скудной долине Кэлмэцуя, многие говорят, что лучше умереть, чем жить. И вовсе не шутят.

Уже к вечеру явился поглядеть на усопшую и мой брат Ион, адвентист. С ним, конечно, притащилась и его жена Оленка. Они здороваются с отцом за руку и говорят:

— Батюшка, мы очень опечалены, что умерла мама… Мы очень опечалены тем, что мама умерла, и нам очень тяжело, что ты, человек еще молодой, остался вдовцом.

— Так было суждено, — отвечает отец, — с судьбой не поспоришь, так уж было суждено!

— Давно мы здесь не бывали, — произносит моя невестка Оленка, опуская глаза в землю. — Покойница не любила меня. С той поры как мы с Ионом перешли к адвентистам, покойница невзлюбила нас, даже смотреть на нас не хотела, а если и смотрела, то через силу.

— Да, — подтверждает отец, — такая она и была: не прощала, если дело касалось веры.

Отец молчит. Молчит и брат мой, Ион-адвентист. Молчит невестка моя Оленка. Снова гудят колокола: данг, данг, данг-динг, динг, динг!

Над селом опускаются сумерки. Невдалеке проходит поезд, длинный товарный состав. Над нами клубятся черные тучи дыма, пахнущие каменным углем. Прошел поезд, рассеялся и растворился в воздухе дым. Исчез запах каменного угля.

Мой брат-адвентист и моя невестка входят в дом, смешиваются с людьми, которыми набита комната. Потом они протискиваются к постели, на которой лежит мать, становятся на колени и целуют ее желтую, сухую и холодную руку…

Я молчу. Время идет. Я стою, почти прижавшись к отцу, и молчу. А когда мне надоедает молчание, говорю:

— Уже вечер. Стало прохладно. Пойдем в дом.

— Нет, — отвечает отец, — не пойду, мне тепло. Мне даже жарко, словно на мне рубаха горит.

— Тогда давай походим по двору, а то у тебя, наверно, ноги затекли от сидения на этом чурбане.

— Пожалуй, ты прав, — говорит отец, — ноги у меня затекли — или мне только кажется.

Я протягиваю руку, чтобы помочь ему встать.

— Нет, не надо, я и сам встану.

Отец делает попытку встать, но тут же опускается на чурбан. Его одолевают слезы. Он плачет навзрыд… Я сажусь рядом с ним, беру его за руки и пытаюсь их погладить. Но руки у отца такие загрубевшие, узловатые и мозолистые, что они не ощущают моей ласки. Его ладони похожи на кору старого дерева… Они словно кора…