За два месяца моей болезни квартира превратилась в проходной двор. Вообще тогда друг к другу больше ходили, чем сейчас, — и молоды были, и, переехав из коммуналок в собственные квартиры, люди привыкли к посиделкам на кухнях, охотно забегали в одну, перебегали в другую. А тут еще такое дело да хозяйка больна, и все клубится слухами, плохими новостями. <…> Люди ко мне ходили разные, и друзья, и любопытствующие, и увещевающие из парторганизации, и, видимо, стукачи тоже. Все выпытывали, высматривали, давали советы, утешали, пугали. Ни у кого мое будущее надежд не порождало. Ждать больше нечего было, пора было идти «сдаваться».
«Непроработанной» по Институту оставалась одна я, Копелева к тому времени исключили в райкоме заочно (он был тоже на бюллетене), но его и исключали во второй раз и сразу же радостно уволили. Ну вот и наступила моя пора, я вышла из подполья. Лютовали вокруг меня, накинувшись, пожалуй, только двое: директор Кружков, который заладил, что я «рецидивистка» (второе письмо после партийного предупреждения), и еще один партийный деятель, который, видимо, получил задание или вызвался добровольно меня расколоть и «перепахать». <…> Большинство же людей хотело непременно дать мне выговор. Квипрокво заключалось именно в том, что меня горячо защищали от исключения, рассказывали, какая я хорошая производственница и общественница (читаю шефские лекции по кино и работала агитатором на выборах), как я жалею о своей ошибке, даже похудела. Мне же, честно сказать, было тяжело и неприятно играть в эту игру, вести бесконечный диалог на каком-то птичьем языке.
Рассказывали про некоего Сашу Огурцова из какого-то академического института, который будто бы, когда его начали на парткоме допрашивать, вдруг послал всех матом и кинул им билет! Вот это да! Так бы и мне! Но кишка, видимо, была тонка у меня, и партийный «долг» при стойкой ненависти к партии довлел, вот я и повторяла заготовленные формулы.
<…> Унылая говорильня шла и на партбюро, куда меня вызвали сначала — так полагалось по правилам, и — потом — более активно и агрессивно на закрытом партийном собрании. В партбюро были приличные люди, они бы мне сразу записали строгий выговор, но присутствовал человек из райкома и сильно негодовал директор, просто возненавидев меня за «рецидивизм» и за этого злосчастного Ленина с вытьем на луну. Вот и пришлось заниматься адвокатурой: она виновата — не виновата, без вины виновата, думала как лучше, вышло совсем плохо… <…>
На собрании опять пошло-поехало. Присудили строгий выговор с занесением, пять человек голосовало, чтобы меня исключить.
И вот, наконец, последняя инстанция: бюро райкома — тогда этот райком помещался в красивом особняке на улице Чехова. Я напилась каких-то крепких транквилизаторов и впала в вялость. Но помню все очень ясно. Большой такой кабинет, столы, много народа. Сначала объясняли, какой проступок я совершила, потом перешли к фатальному вопросу, кто дал письмо (у них, судя по всему, была версия, что это Шрагин). Излагаю свою версию про буфет Дома кино, кто был вокруг — не помню. <…> Все только руками развели, зачитали формулировку об исключении и велели положить билет.
Но они не хотели меня исключать! И если бы я хоть чуть-чуть поддалась, они бы меня «простили»…
И вот тут открывается одно интересное явление того тяжелого для меня и нас, однодельцев, года: тайная поддержка нас, отщепенцев, оттуда, где ее, казалось бы, невозможно и ждать. Я имею в виду не старых друзей и родственников, которые заодно с нами были «по определению», но друзей новых, людей более далеких, а то и совсем чужих и даже из официоза.
«Хотелось бы всех поименно назвать», — как писала А. А. Ахматова, но назову здесь хоть некоторых.
Прежде всего люди боялись, чтобы я не осталась без работы, а, значит, без еды, и выступали «работодателями». Первой назову Галину Лучай, редактора телевидения, с которой мы начали цикл передач по истории кино, еще когда я была «добропорядочной». Как раз в день, когда я вернулась из Ялты уже рассекреченная как «подписантка», у нас в эфире стояла передача о Грете Гарбо. В редакции была легкая паника и они поехали к А. Н. Яковлеву, который тогда был зав. отделом пропаганды ЦК и курировал телевидение. Холуи предложили снять передачу, но (так рассказывали!) Яковлев сказал: передача пусть идет, снимите имя с титров, но извинитесь перед автором. Кстати, не знаю почему, но А. Н. еще, как рассказывали, заступился за меня: в издательстве «Наука» набран был сборник «Вопросы киноискусства» (№ 11), где у меня шла методологическая статья, написанная вместе с Л. Беловой, и вторая о Вере Холодной. Будто бы Яковлев велел ее оставить — я с ним между тем даже не была знакома.