На эстраду после перерыва, наконец, вернулись оркестранты и заняли места у пюпитров, из гардероба ринулась в зал толпа только что прибывших с поезда едущих с фронта отпускников; шумные, самонадеянные, вырвавшиеся из пут железной дисциплины и снова вернувшиеся в обычную колею жизни, солдаты вермахта толпились у стойки, одурманенные бездельем, упоенные праздностью, заново смакующие жизнь, не желающие упустить ни минуты.
— Два große Bier![2]
— Водка, мама, налей два водка.
— Schnaps bitte, ein Schnaps[3].
Проститутки сразу оживились, оркестр играл вальс Иоганна Штрауса, немцы гоготали, воздух густел от испарений человеческих тел, а у меня стучало в висках и становилось душно от прокисшего, одуряющего и опасного дыхания этой харчевни, охотнее всего я сбежал бы сейчас из «Какаду», но чувствовал, что мною уже овладела какая-то ленивая усталость. Мне и в самом деле деваться было некуда, города я не знаю, а в «Какаду» тепло, играет музыка, те, кто уже напился, поют, осипшими голосами заливаются проститутки, сидящие за столиками люди стараются перекричать друг друга; поневоле я слушаю путаные речи соседей, жду прихода официанта и ежеминутно поглядываю в сторону дверей, ведущих в раздевалку и к двум уборным, а так как в любой момент может появиться Монтер, слежу также и за входной дверью, — впрочем, за эти годы я вообще научился никогда не садиться спиной к дверям.
Это может показаться странным, но я и в самом деле боялся дверей, и всякий раз, когда сидел или стоял к ним спиной, чувствовал себя беззащитным, как попавший в западню зверь, у которого вырвали клыки и когти, или как заблудившийся в густом тумане и окруженный со всех сторон врагами человек, ежесекундно ожидающий смертельного удара ножом в незащищенную спину, — это, может быть, смешно, но я всегда именно так себя чувствовал, когда двери оказывались вне поля моего зрения. Но сейчас я был спокоен и, пожалуй, даже доволен: все-таки я сидел в хорошо натопленном зале, среди оглушительного говора, шумного оркестра, постукивания стаканов и бокалов, рева поющих у прилавка пьяниц и отвратительного хохота проституток, которым наконец стало сопутствовать счастье — их яростные усилия увенчались первыми успехами, в конце концов их заметили, они нашли себе постоянные места у столиков и теперь могли пить сколько влезет, у них были «гости», и время для них приобрело иное измерение; им уже некуда было спешить, уже не нужно было лихорадочно искать случайных любовников на одну минуту, на один час, на одну ночь — им, старым, изношенным, лишенным всякой привлекательности клячам, приманивающим в этой чаще стульев и заставленных бутылками столиков голубоглазых оленей в мундирах feldgrau[4]. В зале не прекращалась дикая чехарда, толпа посетителей, словно волна грязной воды, то откатывалась, то снова набегала. Самые мерзкие подонки, торговцы, спекулянты, сутенеры — у них были деньги, — шпики с красными физиономиями, воры и валютчики — у этих тоже водились деньги — вперемежку с профессиональными шантажистами собрались этим вечером в этом зале в погоне за утраченным временем, вынюхивая какое-нибудь новое дельце, интригу, на которой можно было неплохо заработать, на худой конец донос, за который полагались в награду литр водки и сотня сигарет. С каждой минутой меня знобило все сильнее, а жар обострял слух и зрение. Дожидаясь официанта, я от нечего делать, а может, отчасти и из профессионального любопытства смотрел и слушал:
— Бронка, ты девка что надо…
— Лучше, чем рыжая Зоська?
— Это мы решим потом, моя крошка…
— Рыжую Зоську пристукнули вчера в развалинах на Каштановой, номер семнадцать.
— Что ты говоришь?
— Вытащили вчера утром из подвала, без рейтуз, голова разбита кирпичом. Я видел собственными глазами…
— Чего это ее туда понесло?
— А ей негде было ночевать.
— Черт побери! Куда этот Фелек подевался? Надо счет получить…
— Стоит у буфета, в хоре старцев и поет requiem по усопшим…
— Вот так «Какаду»!