Стены «Какаду» отливают синевой морской глади, отражающей чистую небесную лазурь, и порою мне начинает казаться, будто я покоюсь на дне морском и одиночество мое так же огромно и безбрежно, как сомкнутые надо мною воды, а возврата для меня уже нет, раз я оказался на дне, и если я еще что-то испытываю, кроме одиночества, то это ненависть, ненависть ко времени — только теперь я впервые понял его значение, его осязаемую реальность, ощутил его тяжесть, цвет и вкус, время стало тягучим, словно резина. Ожидание изнуряло, мною вдруг овладело чувство полной отрешенности, будто бы я неожиданно оказался перед лицом неотвратимой смерти и лишь нетерпеливо ждал, когда приведут в исполнение приговор, в душе все еще надеясь на помилование; мне приходили в голову все новые и новые сравнения, но на самом деле я уже был сосредоточен только на одном — старался не слышать глухих, ритмичных ударов сердца, отмерявших время, которое еще недавно вовсе не казалось мне враждебным и даже как бы для меня не существовало.
Я покоился на дне моря, меня лихорадило все сильнее, и зал «Какаду» напоминал нутро подводной лодки, а очки пианиста — стекла перископа, за которым проплывали равнодушные и медлительные осьминоги; я потерпел крушение, ждал помощи, стремился спастись, но знал, что, если крикну, мой крик все равно замрет в пространстве, не достигнет цели. Я не был даже уверен, думает ли обо мне сейчас моя девушка, — знай я хоть это, будь я в этом уверен, может быть, мне стало бы легче, но все обстояло иначе, она ушла от меня, ушла легко, не задумываясь, как всегда, как делала это уже много раз, поссорившись из-за какой-то ерунды, ушла в полной уверенности, что обманута, а на самом деле ее обмануло время, это оно лишило наш общий мир всякой радости.
Подняв голову, я неожиданно увидел возле столика официанта в поношенной грязной куртке, совершенно пьяного, с трудом державшегося на ногах, с отекшим красным лицом и припухшими глазами; он стоял, нетерпеливо мял в руках полотенце и глядел на меня враждебно и недоверчиво — должно быть, тоже заметил, что здесь, в «Какаду», я чужой, что и в город-то попал случайно, и это заранее восстановило его против меня. Он не мог рассчитывать на то, что я напьюсь и ему перепадут солидные чаевые, к каким он привык, прислуживая местным королям черного рынка, я был для него чужаком, приблудным псом, и поэтому он сразу отнесся ко мне недружелюбно, так же как и я к нему; я чувствовал, что мы оба потихоньку начинаем ненавидеть друг друга; наконец затянувшееся молчание стало для него невыносимым, и, убрав со стола бутылки и пивные кружки, он чуть ли не с обидой в голосе заговорил;
— Вы будете что-нибудь заказывать или нет?
— Заказа придется долго ждать?
— А вам что, некогда?
Я взглянул на часы: стрелки приближались к пятнадцати сорока пяти, официанта мне пришлось ждать чуть ли не полчаса, и у меня были все основания высказать ему свое недовольство, что я и не преминул сделать:
— Долгонько мне пришлось ждать, пока вы соизволили подойти.
— Вы спешите?
— Конечно.
— Тогда поищите другой ресторан. Может, там вас быстрее обслужат.
— Нет, уже поздно, я останусь здесь.
— Что подать?
Я заколебался. Меня мучила жажда, я был голоден, но до сих пор не подумал, что заказать; меню на столике не было, хотя, в сущности, это не имело никакого значения, возможности кухни были в те времена весьма ограниченны, цены на мясные блюда бешеные, а из безалкогольных напитков меня привлекала только минеральная вода — в эрзац-чай и эрзац-кофе обычно добавляли сахарин, которого я терпеть не мог; словом, я представления не имел, что можно заказать; официант не скрывал своей неприязни, и я вдруг почувствовал себя совершенно беспомощным перед этим субъектом с физиономией рассвирепевшего бульдога.
— Что у вас есть из горячего?
— Ничего.
— Даже супа нет?
— Даже супа…
Теперь он взял реванш, я был в его руках, он мог лишить меня единственного в тот день горячего блюда, его глаза блестели от нескрываемой радости; он думал, что избавится от меня очень быстро, в этом заведении он был безраздельным властелином, знал это и мог спровадить любого, кто ему не понравился, кто неосторожно восстановил его против себя, за исключением тех, кого боялся сам, а обо мне он ничего не знал, эта неосведомленность стала его временным союзником; и вот началось дурацкое состязание — кто кого, а меня всегда унижало, если я вынужден был иметь дело с противником, к которому не испытывал уважения.