Он хотел было спросить об этом профессора Эванса, но тот, с неожиданной для его возраста резвостью, ушел далеко вперед. Стивен прибавил шагу, и тут его окликнули.
Юноша обернулся: прислонившись к дереву, на него смотрела женщина. Она была одета не по погоде, это сразу бросалось в глаза: шляпе с широкими полями, украшенной кружевной вуалью, полагалось защищать хозяйку от ярких солнечных лучей, на которые в ближайшие дни не приходилось надеяться. Довоенное платье немного старомодное, но даже неопытный в таких вещах Стивен понял, что когда-то оно было дорогим и модным.
Женщина молчала, только слегка качала бедрами и время от времени подносила ко рту зажженную сигарету: облачко дыма не давало различить лицо, и без того скрытое в тени.
Стивен поздоровался и уже собирался продолжить путь, когда дама сказала:
– Меня зовут Ольга.
Голос у нее был глухой и надтреснутый, и Стивен сразу уловил какой-то восточноевропейский акцент, так похожий на акцент Златы.
– Ольга Норманд, – сказала женщина после паузы, и Стивену показалось, что она смотрит на него вопросительно, будто он должен ее знать.
– Меня зовут Стивен, – сказал он, – я рад знакомству.
Женщина шагнула ему навстречу, как бы предлагая протянуть ей руку.
– Вы тоже к Фортунату? – спросила она.
– Нет, – сказал Стивен, беря ее под руку, – я ищу одну девушку.
– Если вы не интересуетесь местными крестьянками, – сказала Ольга, – я, вероятно, могу отгадать ее имя. Здесь немного женщин: я и мисс Любовска.
– Злата, – сказал Стивен, не в силах удержаться, чтобы лишний раз не произнести имя объекта своей страсти.
– Ей повезло, – сказала женщина, – ради нее вы отправились на край света.
– А вы зачем приехали сюда? – спросил Стивен.
Идя рядом с женщиной, он смог ее рассмотреть. Наверно, десять лет назад она была очень хороша: во всяком случае, гордая осанка до сих пор намекала, что когда-то молодые люди были готовы отправиться за ней даже дальше, чем на край света. Но сегодня лицо, густо покрытое белилами, вызывало мысли о посмертной маске. На крутом подъеме женщина прижалась к Стивену, и юноша невольно вздрогнул.
– Затем же, зачем и все, – сказала госпожа Норманд. – Мы готовимся к празднику. Вы любите праздники, мой мальчик? Я – очень люблю.
Что он понимает в праздниках, этот мальчик, который пятнадцать лет назад рыдал бы у дверей ее номера, угрожая самоубийством, а сегодня даже не смотрит на нее, мечтая о своей дурашке Злате? Разве они, поколение новой великой войны, знают, что такое настоящий праздник?
А она всё помнит: захлебывающийся саксофон в «Синей птице», горькие шутки Якова Южного, игольчатый вкус шампанского, пустые предрассветные проспекты Берлина, тихоокеанский бриз и мужскую руку, накидывающую меховое манто на обнаженные плечи. Шесть лет великого праздника раскинулись от Берлина до Лос-Анджелеса, софиты слепят глаза, сверкают фасады «Эль Капитана» и «Китайского театра», собственное лицо на афишах чарующе незнакомо, от запаха лилий в спальне кружится по утрам голова.
Ольга спускалась по лестнице навстречу вспышкам фотокамер, взвизгам толпы, вздохам поклонников. Улыбалась загадочно и страстно, точь-в-точь как на экране. Улыбалась, не говоря ни слова.
Слова не нужны, когда говорит сердце. Она верила в это. Все верили, пока звук не вернул кино в ярмарочный балаган, откуда оно некогда вышло, не разрушил то, что делало его искусством. Пока не оказалось, что взлет бровей, блеск глаз, изломанность жестов и гибкость движений ничего не значат, потому что акцент разрушает образ.
Идиоты! Образ – это и есть изображение, акцент – это только звук.
Ну что же. Ольга играла русских графинь, красавиц-цыганок и обворожительных комиссарш, выбирающих свободный мир, как она сама выбрала его когда-то. Она покинула Голливуд ради подмостков Лондона, но, увы, англичане оказались даже более слепы, чем американцы, а потом война и бомбежки окончательно прикончили само воспоминание о празднике, взамен вызвав из памяти давно позабытое: однажды, пересекая Трафальгар-сквер морозным утром сорок четвертого, Ольга поняла, что она снова в Петербурге восемнадцатого… ей холодно и хочется есть, ей двадцать три, и вся жизнь еще впереди.
Для Мнемозины не существует географии: в памяти съемочные площадки MGM и УФА сливаются в одно блистательное видение, в серебристую амальгаму черно-белого райского оазиса, затерявшегося посреди ледяной пустыни голода и отчаяния, двух войн и двух имперских столиц.