– Ты так изменилась, – говорит он, и Кьяра ложится в кровать, разметав рыжие волосы по подушке, думая: везет мне на сумасшедших стариков! Хоть бы у этого стоял.
Нортен зарывается ладонью в медные волосы Лючии. Странно, совсем не поседели.
– Лючия, – говорит он, – I love you.
– I love you too, – отвечает девушка, и Терри радуется, что хорошо учил ее английскому: самое главное она не забыла.
Он отстегивает чулки, осторожно их снимает. Капрон или нейлон, а тогда был только шелк. Настоящая драгоценность.
Он целует бедра Лючии, покрытые нежным сияющим пушком. Губы его постепенно двигаются к рыжеватому треугольнику волос. Девушка раздвигает ноги – и Терри припадает к ее лону, вдыхая сладкий, дурманящий запах, такой родной, такой знакомый.
И всё возвращается. Мир вновь становится настоящим, ему снова двадцать лет, из неведомой глубины женского тела поднимается дыхание любви, солнца, Италии, пахнет счастьем, сухой травой, терпким вином, овечьим сыром; пахнет будущим – прекрасным будущим, где нет бледнокожих благовоспитанных американок, нет калифорнийских поблядушек, нет денег и славы, Нью-Йорка и Голливуда, нет алкоголя, травы и кокаина, а есть только двое, мужчина и женщина, мальчик и девочка, Терри и Лючия.
Вот он, Терри Нортен, американский солдат, американский актер, пятьдесят с лишним лет, лежит, уткнувшись в видавшие виды пизду итальянской шлюхи, и Вечный Город обступает его. Развалины Колизея, развалины разбомбленного аэропорта, разгромленные квартиры, выбитые окна, лабиринт узких улиц. Фонтан Треви с туристами, пьяцца Маттеи с юношами, черепахами и дельфинами, черепица холмов, раскаленный полдень. Самолеты летят в небе, рокот «шермана», дробный перестук пулеметов, уханье падающих бомб, предсмертные стоны умирающих. Прижимаясь губами к межножью Лючии, Терри вспоминает их всех: тех, кто погиб в Салерно в сентябре 1943-го, кто сгорел заживо, не успев выпрыгнуть из танка, кто высунулся из окопа и поймал пулю, кто спрятался в воронку – а туда попала вторая бомба, кто утонул при форсировании Вольтурно; вспоминает тех, кто умер мгновенно, и тех, кто долго и страшно кричал в полевом госпитале; тех, кто перед смертью потерял руку или ногу; тех, кто успел оплакать свою не случившуюся жизнь… вспоминает тех, кто навсегда остался здесь, в Италии, или вернулся домой в прямоугольной коробке, укрытой звездно-полосатым флагом.
Терри плачет, его слезы теряются в складках темно-оливковой кожи. И тогда Кьяра – или Лючия? – протягивает руку и осторожно гладит седеющие спутанные волосы.
Целых две сцены, Боже мой, зачем я себе выпросила целых две сцены? – думает София. – Надо было просить одну. Для статьи и одна сгодится. А так мне выходить туда сейчас, под софиты, почти голой! Я же забуду все слова! Сейчас, сейчас… сначала я говорю «да, да», а потом еще раз «да, да», а следом – «смерть, смерть!»
Как Сальваторе мне говорил: главное – сиськи выпятить? Сейчас, сейчас потренируюсь перед зеркалом, вот, вот так хорошо, кажется, получается… твою мать, где же кокс? А, вот он, чуть не потеряла в собственной сумке. Зеркальце, кредиточка, трубочка… поехали. Еще всю ночь трахалась с этим Джузеппе. Жеребец хренов, кончить по часу не может, говорят, это от кокса у мужиков такая побочка… мол, некоторым бабам нравится.
Значит «да, да», потом «да, да», потом «смерть, смерть» – и сиськи не забывать выпячивать. Ну, с Богом, София! Удачи тебе!
Филипп Бонфон в широком белом балахоне возвышается на помосте. Сзади вовсю бьет прожектор, фигура словно охвачена сиянием.
– Дети мои! – гремит Бонфон. – Мои дщери! Девочки мои маленькие! Вот вы стоите передо мной на коленях, ручки сложили на груди, глаза на меня подняли – вы ждете, я что́ вам скажу? Вы же знаете, что вы пришли услышать, правда? Вы думаете, я расскажу вам, как надо жить? Как избежать греха и достичь Рая, верно? Вы ведь этого ждете?
Дщери, да. В самом деле – три девушки стоят перед ним на коленях. Одну Бонфон знает – американка, которую приняли за шпионку. Плюс две местные старлетки. Все трое – хорошенькие, в итальянском стиле – грудки, попки, губки. По молодости любил такое, было дело. Но молодость давно прошла. Сейчас, если даже уложить в постель всех троих, – ничего не выйдет. Стоп машина. Бонфон прогоняет эту мысль, он работает, нельзя отвлекаться, надо быть собранным! Он повторяет: Вы ведь этого ждете, да? – и три девичьих голоса слабым эхом отвечают: Да, да!