Девушка идет к автомобилю. Альберт смотрит вслед, представляет ее в ципао, шелк нежно переливается при каждом шаге, любое движение словно замедленно, как во сне.
Наверное, я был влюблен в нее, думает Альберт, был влюблен все эти пять лет, с того момента, как увидел в первый раз. Заходящее солнце золотит Нанкин-роуд, то тут, то там вспыхивают неоновые огни. Шофер раскрывает дверцу; садясь в машину, Су Линь оборачивается и чуть заметно улыбается.
Жаль, у меня нет с собой камеры, чтобы навек впечатать в эмульсию тонкую фигурку рядом с раскрытой дверью автомобиля, слабую улыбку на нежном лице, озаренном закатным светом. Если не фотоэмульсия, то хотя бы память пусть сохранит это мгновение.
Пройдет много лет, думает Альберт; богатый и утомленный жизнью, я буду сидеть в шанхайском кабаре, пары все также будут кружиться по зеркальному полу, я буду слушать привычный разноязыкий гомон, пить «джинслинг» и вспоминать тех, кого знал молодым, кого больше нет со мной, кто навсегда покинул Шанхай.
Шанхай! Запруженные улицы и грязные каналы, ночные бары, кинотеатры и казино, неоновый свет Нанкин-роуд и огни океанских пароходов на рейде Хуанпу. Китайские няньки-аны гуляют в парках с детьми, иностранные знаменитости фланируют по Бунду, пробегают полуголые рикши, выходят из автомобилей одетые по последней моде красавицы…
Вот он, мой Шанхай, с его любовью, музыкой и одиночеством.
Мой Шанхай, место расставания, вечный праздник разлуки.
…И из этого краткого мгновения, ради которого все и затевалось, из этого мига слепой бесконечности он почти сразу сползает в дремоту, еще перекатывая во рту «спасибо» или «ох, как мне было хорошо», выталкивая влажными губами бессмысленное «детка», «зайка», «маленькая моя», бормоча на разных языках традиционное «люблю», да, соскальзывает в дрему, не в силах снова открыть глаза, откатывается на свой край, и уже потом, за гранью сна, протягивает руку, нащупывает округлое, теплое, чуть влажное – грудь, живот, бедро? – не разглядеть из глубины ночного забытья, но все равно: чужая плоть ложится в ладонь, словно отливка в родную форму, словно глиняная модель в затвердевший отпечаток, оставленный когда-то в сыром гипсе.
До самого утра, потерянный и одинокий, он будет барахтаться в мелководье сна, вздыхать и всхрапывать, ерзать и ворочаться.
До самого утра будет протягивать руку – грудь, живот, бедро? – словно успокаивая себя, еще раз проверяя, ища опору, бросая якорь.
11
1933 год
Томек и сердце тьмы
Спустя много лет Мачек все чаще будет вспоминать тот дожд ливый день, предпоследнее воскресенье марта, когда они забрались в дощатую сторожку в дальнем конце сада Шкляревских. Сторожка могла быть капитанской каютой, калифорнийской гасиендой, факторией в джунглях Конго. На этот раз – итальянский замок.
– А может быть – башня, – сказал тогда Томек, – неважно. Главное, двери крепко заперты, и никто из нас не выйдет наружу еще десять дней.
– А что мы будем есть? – спросил Збышек и тут же покраснел. Все засмеялись.
– У нас полно запасов, – ответил Томек. – Мы ведь не просто сидим здесь, мы пируем.
Широким жестом он указал на колченогий стол, словно предлагая представить вместо одинокого графина домашнего лимонада и нескольких мутноватых стаканов – блюда с неведомыми яствами, бутылки с вином, серебряные приборы.
– А почему мы не выходим? – спросила Беата. – Нас захватили в плен?
– Нет, – ответил Томек, – мы сами заперлись. Мы не выходим, потому что снаружи – чума.
Беата кивнула, светлые локоны на секунду пришли в движение. Она была красива, как Луиза Пойндекстер, и Мачек отвернулся. За окном капли стекали по голым намокшим ветвям яблонь, по тупиковому забору горизонтальных досок, падали в жирную, грязную землю. Мачек знал: Беате нравится Томек.
Томек нравился им всем.
Его звали Томаш П. Радзаевский – и вряд ли сегодня кто-нибудь вспомнит, что значила буква «П». Томек был заводилой, вундеркиндом, самым умным мальчиком в Бжезинке, а может, и во всех окрестных деревнях, в Бабице, Будах, Райске, в Плавах и Харменже. Он был докой во всех гимназических науках, разбирался во всем, от вулканической лавы до индейских набегов. Если ему чего и не хватало, так это хитрости: Томек не умел скрывать, насколько он умен. В гимназии, решая для Юрека или Витека задачку на определение площади треугольного двора, он использовал синусы и прочую тригонометрию – хотя никто в классе и слова такого выговорить не мог.