– Дайте прикурить, – хриплым голосом сказала моя пассажирка.
Молодая брюнетка, одетая со вкусом, который вырабатывается благодаря тому, что счета из магазинов оплачивает богатый муж. Она была, как сказал бы давешний армянин, приличная женщина, но увидев ее, я сразу понял: она из тех приличных женщин, кто ближе к полуночи садится в такси с мужчиной и велит везти «медленно и куда хочешь».
На светофоре я повернулся к девушке и поднес ей огоньку. Она прикурила, внимательно глядя мне прямо в лицо. Большие серые глаза могли бы показаться красивыми, если бы не были затуманены многолетними желаниями и капризами, растлевающими женщин, которые привыкли сводить мужчин с ума.
– Вы парижанин? – спросила она.
Акцент выдавал иностранку, а по моему говору даже местные не всегда распознавали во мне чужака. Я ответил, снова отвернувшись:
– Я из России.
– О, – восхищенно сказала девушка. Я ничего не ответил, продолжая следить, как справа проносятся огни кафе, а слева слепят глаза фары встречных автомобилей. Тогда она добавила: – Достоевский – один из моих любимых писателей. Вы ведь его читали?
Я кивнул и хмыкнул неопределенно, но девушку это не остановило.
– У моей подруги была эпилепсия, как у Достоевского. Именно она научила меня любить его книги. – Помолчала, ожидая ответа, а потом сказала: – Вы согласны с Андре Жидом, что героями Достоевского движет по сути либо гордыня, либо полное самоуничижение?
Я по-прежнему не отвечал, но ей, похоже, не требовался собеседник. Выпустив дым, она продолжала:
– Мне кажется, это очень по-русски: гордыня и самоуничижение. Я вот думаю, что в этом безумном, несчастном городе, вы, русские, самые мизерабельные. Ведь у вас все было, и вы всего лишились. Мне подруга рассказывала, как вы кутили тут до Великой войны…
До войны я был мальчишкой, хотел сказать я. Да и подруга твоя, скорее всего, слышала о русских кутежах от своей мадам.
Разумеется, я промолчал.
– А ты не разговорчив, – сказала девушка. – Это хорошо, в этом есть сдержанная страсть. Может быть, даже ярость.
Может, просто достоинство? В конце концов, я шофер и получаю деньги за то, чтобы довезти пассажиров до места, а не за то, чтобы развлекать их разговорами.
– Скажи, тебе ведь правда иногда хочется, чтобы все это исчезло? – сказала она, и я скорее угадал, чем увидел жест, обнимающий весь мир за окном. – Чтобы все сгинуло, провалилось в тартарары, как твой родной Петербург?
Она вцепилась мне в плечо, я скинул ее руку. Ладонь была холодная, и на мгновение мне передалась дрожь тонких пальцев.
– Мадам, – сказал я, – мы уже приехали.
Она протянула деньги и рассмеялась, хрипло и невесело:
– Иногда все заканчивается слишком рано, не так ли?
(Анита)
У «Фреда Пейна» к нам подсел щуплый светловолосый франт с повадками интеллектуального сутенера, из тех, кто кормится, выводя на панель чужие мысли.
– Старый роман умер, – говорит он. – Бальзак, Золя… даже Флобер… все они верят в существование отдельного героя, в психологическую достоверность личности, в самостоятельность и независимость каждого персонажа.
– А Достоевский?
– Достоевский лучше всех понял ортогональность русской души, – отвечает фат, – но умер вместе со своим Богом.
– Идиот и Настасья самостоятельней и независимей каждого в этом кабаке! – кричит Даньель. – А что до Бога – Достоевский возвестил о Его смерти задолго до Ницше!
Я смеюсь, нагибаясь над стойкой, дрожащей бледной рукой тянусь к стакану – и в глазах Даньеля вижу отражение своего вызывающе-непристойного декольте.
– Марсель Дюшан пишет такую книгу, – говорю я фату. – Когда я была у него, он показал мне сундук и сказал, что вот такие сундуки придут на смену книгам. Сундук был заполнен страничками из записной книжки, обрывками, отрывками, обрезками, мятыми клочками бумаги с незаконченными рисунками… Он сказал: «Не то сейчас время, чтобы создавать завершенные вещи. Сейчас время фрагментов, осколков».
Наш мир распадается на осколки. Сны и явь, пьяный бред и лихорадочный экстаз, провалы и забвения, тоска, не позволяющая телу ни на секунду расслабиться, – все это приносит изумительную легкость. В разорванном, разломанном мире исполнимы любые прихоти – в кабаке, на улице, где заблагорассудится.
– Так и есть, – кивает блондин. – Я работаю сейчас над романом, который как раз состоит из таких фрагментов. Тридцать две истории, начиная с 1785 года по 1913 год, кусочек на каждые четыре года. Вся история Европы в таких вот осколках – начиная с «дела об ожерелье», этого предвестника Великой Революции, и до кануна Великой войны. И все истории – без конца и начала, как если бы Золя вместо каждого своего романа написал всего несколько страниц, понимаете?