Выбрать главу

— Гнида ты — не при девушке будет заявлено! — с трудом сдерживаясь, ответил Коля. — Ты с каких меня в помет носом тычешь? Чист перед законом? А хочешь, по стенке тебя размажу, как мелкое общественное насекомое?

— Не гневайся, Коля! Не пачкай ногтя! — снова деликатно напомнил Иван, стыдливо прикрывающий темное пятно на ватнике. — Что за манера пикироваться с незнакомыми, но приятными людьми? В других вагонах чаи дружно хлебают, угощают деликатесами и личными телефонами, а мы собачимся. А ведь знаешь, что человек человеку — брат, пусть и сродный.

— Ах, Ванюша! — не уступил возбужденный Коля. — Отразилось на мироощущении столкновение бревна и твоей головы на лесоповале, хотя доктор уверял, что ты выздоровел полностью. Как считать братом того, кто мать бросил?

— Полагаю, что и ваша мать не сильно радовалась, узнав на старости лет от вас кое-что о лесоповале, как вы его именуете, — несильно, но очень отчетливо заметил отдельно сидевший мужчина и аккуратно стал складывать газету.

Колю развернуло. Некоторое время он смотрел в ясное невозмутимое лицо обвинителя. Потом, к облегчению общества, хрипло закашлял и ссутулился на лавке. Что-то сближало этих разных людей, думал Гурин, роднило сильно и зависимо, какая-то тайна, может быть, постыдная, хотя каждый из них прикасался к ней по-разному.

В наступившем молчании Гурин спрашивал себя: сам-то когда, подлец, последний раз писал матери? Выходило, что давно. А про то, часто ли с нежностью вспоминал, — и вовсе бы не заикаться. Красавец, конечно, был противен рассуждениями о стариках, да сам-то чем праведней и лучше? Конечно, старость не самая привлекательная форма мудрости. Но ведь и существует на то изначальная животная, а потом и людская любовь к старикам. А если нет изначального или не хочешь его?

Жанна Матфеевна грустно глядела в окно. Думала она о маме, с которой не разлучалась почти полвека. Родители жили в особнячке, и она навещала их каждый день, и год от года тот дом становился все меньше, но уютней, и посещения эти были так же естественны, как и страх потерять родителей в один из дней. Страх усиливался потому, что детей не имела. Могла бы нарожать в юности от самых красивых и предприимчивых мужчин городка — теперь, после долгой женской практики, она знала — переоценила тогда свое назначение.

…Родин заметил старуху, когда вагон уже двигался. Он равнодушно цеплял взглядом предметы, перрон, лица и фигуры редких прохожих и вдруг привстал пораженный. «Не может быть! — подумал с испугом и болью. — Откуда она здесь могла появиться?».

Как будто мать тихонько шла, и еще старуха с ней. Но мать не знала о поездке и никуда дальше двора не отваживалась ходить, потому что ноги распухли, и он писал, что приедет к Новому году, — так и хотел, чтобы после стольких разъездных лет по-людски провести праздник. Хотелось еще и повернуть время — остаться там до конца.

В сильном замешательстве Родин откинулся на спинку сиденья. Попутчики мешали сосредоточиться и вспомнить важное и нужное. Да нет же, нет, почти заклинал он, не мать осталась на перроне. А если мать? Старуха в черном платке так сильно напоминала мать, что трудно было ошибиться в лице и в походке, хотя у старости больше общих черт, чем особых у человека.

Родин вскочил, озадачив Гурина и Жанну Матфеевну посеревшим враз лицом и сильно неспокойным взглядом, и быстро пошел к тамбуру. Дверь поддалась легко. Хватая ртом морозную струю, Родин глядел на далекую маленькую станцию.

То, что вспоминалось сейчас, не хотелось хранить в памяти, обсуждать с посторонними, хотя у него всегда была отличная память. А та упрямо и всегда в неподходящий момент напоминала о том, что у других было детство, а у него — детский дом. Тогда те дома были полны ребят, но что ему было до сирот и полусирот, если к ним попал именно он, правда, с братом, — легче не становилось до сих пор.

Мать никогда не рассказывала, как ей приходилось в те, послевоенные годы. Как двое были отданы в дом имени писателя Горького — почему-то большинство детских домов носило имена знаменитых писателей, точно они могли скрасить безликое сиротство.

В тот всегда душный осенний день ему хотелось упасть на землю и, никого не простив и не увидев, умереть. Первозданная — а другой он не знал тогда — тоска задавила его и весь мир, в котором когда-то жили мать, братья и он сам. И не требовалось больших усилий порушить тот мир.

Прошли годы. Мать и потом не призналась, что́ в ней погибало и кричало, когда сыновей делила пополам, чтобы хоть двое остались живыми и здоровыми в казенном том доме, — о другом тогда не думалось, не могло. Уже взрослым Родин узнал, как мать смотрела на них, оставленных ею, сквозь тяжелые железные двери приемника-изолятора. А он помнил другое: как вместе с братом, оглушенный, ослепший, подавленный, кружил по двору, еще до конца не веря, что они здесь надолго, что оставлены без привычной, как воздух, материнской нежности и ласки, без ее голоса, глаз и рук. Соседи проговорились с робкой улыбкой, что у тех глухих ворот мать сознания лишилась. Добрые люди отпоили водой, к поезду отвели. И ушел поезд на целых семь лет.