Выбрать главу

На древнем погосте — уже не пугался, как прежде, не грустил заранее — Блудов просидел полдня, покуривая и прокручивая в голове разговор с главным художником Городка по поводу возрождения почти забытого промысла. И не вспомнили бы — нынешние памятные камни тому пример, как вдруг итальянские торговые партнеры запросили резной камень, они и сами не дураки по мрамору тонко резать на своих Апеннинах, но помассивнее покупателям хотелось, погрубее, как в северном славянском исполнении, — в моду вклинилась вязь ажурная по граниту и мрамору.

Блудов в Ленинграде занимался как раз такими вещами, и у него томились в уме конкретные предложения к городской артели резчиков, да художник главный пребывал, сказывали, в общественных занятиях — по горной округе мотался.

Уже стемнело, когда Блудов в гостиницу пошел по Горбатому мосту, соединившему город с завокзальной частью, в толпе машинистов, веселых сцепщиков вагонов, бетонщиков, водителей — потомков белозерских князей и смердов, умных старушек, бежавших от службы к телевизору, студентов, школьников, неизвестных личностей с казенными наклейками на одеждах, словно санитарных печатях на свиных тушах — для общепита. Вот уж не думал никогда раньше Блудов, что голубые прайды в русском стане зароятся.

Под многолюдным мостом лежала басовитая станция со сверкавшими в сигнальных и маневровых цветных огнях стальными рельсами Р-66.

Когда Блудов свернул в переулок — здесь, помнится, в шестидесятых годах эпизод снимали у дома с белыми наличниками для кино по Достоевскому, — попался встречу старик. Старик шел, старательно огибая унылые лужи. Рыжая шапка понуро ехала на нем, а пальто жалось к телу. Блудов вдруг узнал художника Бориса Тарчугова. Да ведь тому лишь сорок минуло! Резкие складки лица ничего не оставили от нежной дикой молодости, а глаза не поднимались у художника — а раньше бы! Вертел бы дерзкой головой во все стороны света, даже в лишнюю, и улыбался бы, завидя знакомого, — что стало-то?!

Блудова — как громом шибануло. Вывел его из оцепенения мужик с ведром и одышкой.

— Знали, поди, Тарчугова, Бориса Савельича?

— Не может быть! — отвечал кто-то за Блудова. — За два десятка лет… Ведь ни войны, ни мора!

— Почти семь тысяч дней — да разных, — пояснил мужик, привыкший, видно, к философско-арифметическим подсчетам среди пенсионной дремы. — У этого каждые сутки и мор, и жажда.

— Пьет, что ли? — грубо спросил Блудов.

— С каких пить-то ему? — удивился мужик. — Понужал бы, так и года не вытянул бы с его хворями.

— Помнится, у него жена была и ребенок, — надеялся на хорошие известия Блудов.

— Семейство давно разбежалось, — мужик охотно, как на приеме у дантиста, сплюнул. — Маманя с дочкой живут вместе, веселятся по очереди. Выпинули они папаню: недееспособный — в смысле чего домой притащить и наработать на сносное сосуществование: тоже ведь, синявки, за современными людьми тянутся. Папаня и обретается нынче в доме, который ему брат в наследство оставил, и сторожит новосрубы, пока тепло держится, а где на зиму замирает, никто не знает. Другой раз к нам стукнется, ну, мы со старухой его щами или грибницей покормим, а он поест — и прощай, дядя.

Блудов вспомнил унылый порядок новых срубов с пустыми окнами близ вокзала — там белела крупная витая щепа, царапал душу ветер в щелях безо мха. Может быть, там, в свежих углах, с ознобом на плечах мостился на ночную охрану первый его учитель. Мелькнула запоздалая мысль догнать Тарчугова, но никакая сила не заставила бы Блудова назад поворотить и в темноте рыскать — ботинки насквозь промокли, сильно знобило, да и удобно ли внезапное опознание проводить? — не из патруля же.

— Сейчас его вряд ли углядишь, — верно угадал мысли одышливый и дотошный, видать, мужик — у Блудова от сердца чуть отлегло, как у всякого… занятого, что ли, человека. — Скорее всего, в такие хляби он на постое у бабушки какой, у такой, которая последние годы жизни добро не за вознаграждение выказывает, а для собственной души — за спасение. Вот ведь загадка бытия! Душа во времени нашем — не только бесплотная, а и бесплатная, когда прижмет… папиросочки нет ли?

Блудов вернулся в «Золотой якорь», завалился после горячей ванны на кровать. Мясистая девка — модуль местного портретиста — таращилась со стены, и пришлось в простыню завернуться, и дева пялиться перестала, знать, искусный мастер рисовал, однако не Тарчугов — это точно.