Выбрать главу

И надо было быть очень любящим отцом, острым ваятелем, чтобы так безошибочно естественно высвободить из мертвого камня живую нескладную, как у всех малышей, голову, озорное лицо мыслителя, полные ручки и ножки с жировыми складками и ноготками, похожими на крылья мелких бабочек. Легкое движение музейных портьер, казалось, вот-вот коснется барельефами затхлое помещение наполнится возней, смехом и радостью. Но даже и оно не осмеливалось нарушить уединения матери и сына.

Вся сегодняшняя и отстраненная веками жизнь, вместившаяся на известковом отложении, и эта гармония, и красота обычных людей так не совпадали с плановым и случайным существованием Ползухина, что ему стадо неуютно и тоскливо, как повторно выброшенному на холод псу. Точно без согласия вывернули плановика из колоды благополучия прямо на людной площади да так, помятого, и бросили. Инстинкт самосохранения сейчас же напомнил Семену Ильичу о пышной любви Анжелики, ее протяжном мучном «ми-л-лый», но ему сделалось еще тошнее и даже показалось, что позади что-то со стуком, как капкан, захлопнулось или грохнули дверью запасника.

Семен Ильич простоял перед мадонной еще немного с замысловатым видом интеллигентного ценителя и, смущенный, вяло побрел к выходу.

Вечером Ползухин поел и отошел ко сну строго по режиму. Но в темноте ночи вставал несколько раз от непредусмотренного брожения духа и гражданского беспокойства. Уже чего-то и недоставало ему, довольному, в отрепетированной праздничной жизни. Уже стал сомневаться в интеллигентности, потому что считал, что те живут неколебимо. Снова вставала перед глазами счастливая и печальная мадонна, освобожденная для вечности итальянским тружеником, вспоминались тончайшие оттенки чувств и движений. И как все не вязалось с овечьей лаской Анжелики Наевны — без кивка на одухотворенность, с ее работоспособным туловищем и желанием зародить из полупринудительного общего хозяйства совместную счастливую жизнь.

Семен Ильич с тревогой и удивлением признавался, что до нынешнего дня и не подозревал обо всех этих сомнениях и непокоях и что они его так заденут. В густой весомой жизни плановика вдруг все разъехалось и разлетелось на куски. Ползухин даже заподозрил в себе начало тихого помешательства, когда додумался до того, что в прежнем и в нынешнем существовании не было ни капли истинной красоты и величия. Но, перемножив для страховки в уме три трехзначных числа и получив правильный ответ, отмел подозрения.

— Милый, — нежно раскатала, неслышно подкравшись, Анжелика Наевна и обхватила плановика за туловище. — Нельзя ночами задумываться, надо баиньки, а то бессонница привяжется. Мы вместе будем охранять наше здоровье…

— Отстаньте, прошу вас! — внезапно крикнул Семен Ильич и поразился первой необузданной вспышке гнева. — Мне нужно побыть одному!

— А вот горячиться совсем нельзя, — мягко успокаивала хозяйка, заботливо кутая Ползухина в мощную пуховую шаль. — Простынешь, милый!

— Только не здесь! — резко и не интеллигентно ответил возбужденный и попранный Ползухин. — Утром уеду!

Позднее, согревшись в глубоком пуховом гнезде у розового, большого, как арбуз, плеча хозяйки, Семен Ильич успокоился и извинился за бестактность.

Утром, приняв душ и отжавшись десять раз, Семен Ильич пошел на картонажную фабрику, где числился главным плановиком и стоял в очереди на квартиру и летний отпуск.

Внешне Ползухин не изменился и даже постарался забыть нечаянное внутреннее бдение, или, точнее, разочарование. Однако с того дня стал ходить на выставку каждый день. Чтобы не вызывать особой напряженности у хранительниц сокровищ и отвести намеки на фетишизм, Ползухин сначала толкался у картин других мастеров и копиистов, потом, как бы невзначай, оказывался около мадонны. Он поднимал на нее глаза, и все радости мира валом валили к сердцу. Семен Ильич испытывал упрямый восторг и незаконное счастье рядом с тихой матерью и серьезным малышом, хотя оно несколько омрачалось тем, что мадонна смотрела не на него, а мальчик вглядывался слишком в далекое, то для непосвященных были обычные пустые взгляды, которыми одаривают толпу мраморные и гипсовые головы по музеям и витринам, — Ползухину делалось вдвойне обидно: не посторонний же человек!