Выбрать главу

— Нет, вы шутите! — голос директора стал лающим, а сам он быстро-быстро замотал головой, точно пересчитывал летающие тарелочки. — Кто позволит нарушить закон, если бы мы и захотели отблагодарить вас за подвиг самоотдачи? Нас тут же воткнут в следственную камеру.

— Напоминать об этом не слишком благородно, но за тридцать лет я выплатил стоимость барельефа входными билетами, — сильно покраснев, но все равно ровным голосом продолжал Ползухин. — За все эти годы около него запнулось всего десятка два ротозеев!

— Оставьте расчеты! — взмолился администратор. — Я же не прошу у вас станок с фабрики! Зачем вам барельеф?

— Это не легко объяснить даже себе, — так же твердо отказался объяснять поступок Ползухин. — Мне он нужен как воздух! Как любовь и внимание людей!

— Странно, Семен Ильич, — скороговоркой забормотал администратор, — что вам не пришло в голову приобрести бронепоезд или водонапорную башню.

— Барельеф мне нужен лишь на время, — уточнил Ползухин, помогая директору галереи выпутаться. — И готов заплатить все свое состояние.

— Хорошо, — неожиданно согласился администратор. — Вы получите вещь на месяц. Все равно в итальянском зале меняем часть экспонатов. Не морочьте мне голову деньгами — об этом никому ни слова!

— А если человек уже… в другом времени и пространстве? — припугивала директора главная хранительница, которая выдала Ползухину барельеф под расписку. — Тогда он не отвечает за свои поступки. А вдруг разобьет шедевр или продаст?

— Только не это! — вспылил директор неизвестно отчего. — Если при такой жизни он не сделался за полвека дураком, то уж теперь поздно, товарищ Охапкина!

Ползухин ворвался в дом, как лунь на сложенных крыльях. Анжелика Наевна сильно испугалась его непривычно блуждающего взгляда и суетливых нерасчетливых движений.

— Случилось что, ми-л-лый? — прошелестела старуха. — Неприятности по службе?

Ползухин не слышал. Он закрылся в кабинете и бережно распеленал сверток, ощущая в ладонях тяжелый близкий камень, поставил барельеф на просторный дубовый стол и горящими глазами ощупывал его со всех сторон.

Вот она, его заветная мечта. Теперь Ползухин мог признаться даже жене, что все тридцать лет жил тайной всепоглощающей страстью — завладеть барельефом. До сих пор он помнил чувства, кроме благоговения перед совершенством образа и мощью художника, какие овладели им тогда. О, то были сильные злые чувства. И чувство оскорбленного достоинства за невнимание к мастеру и его творению, и чувство сострадания к тем, кто равнодушно глядел на красоту земли, и чувство протеста против того, что он, любящий и восхищенный, должен ходить в музей наряду со всеми, как за подаянием, чтобы взглянуть на сокровище, и обязательно рядом кто-то жевал, или сопел, или шаркал ногами. Тогда и пришло к нему решение похитить барельеф и скрыться в неизвестном направлении, правда, как ни искал, такового на карте страны не обнаружил, да и аккуратная расчетливая жизнь его задушила крамольную мысль в зародыше. С годами Семен Ильич смирился с посторонним присутствием около предмета своей любви, как горожанин свыкается с гулом уличных автоколонн. Но чем больше и покорнее смирялся с обстоятельствами, тем горячее росло желание вырвать барельеф из ненужного серого плена. Семен Ильич решил копить деньги и, несмотря на явную абсурдность, через какое-то время купить вещь.

И вот желание его исполнено, пусть не в полной мере, — барельеф дома. Но, странное дело, Семен Ильич не испытывал сейчас ни счастья, ни удовольствия, ни обычного облегчения при конце дела, хотя должен был лопаться от гордости и восторга, пусть несколько и странного для постороннего человека. И хотя резкое августовское солнце заливало комнату светом, мадонна, казалось, потускнела, закрылась известковым бесплодным налетом — не радовала. Семен Ильич поворачивал плиту на свету так и этак — не помогло. Ладно, решил Ползухин, утро вечера мудренее. Но до утра время тянулось беспокойно, как тогда, когда увидел барельеф впервые. Семен Ильич ночью вставал несколько раз, подходил к столу и смотрел на барельеф, но рисунок был так же тускл, невыразителен и вял, будто из него выкачали жизнь. И самое страшное, что по старости и нерешительности Ползухин не хотел долго еще признавать, — самое страшное и неожиданное было то, что он не испытывал к прекрасному изображению на камне не только чистого, незапятнанного ложью и интересом восторга, не только вчера еще сильного чувства, но и просто интереса — точно и из него какая-то сила вынесла душевное тепло. Словно бы так получилось, что всю жизнь хотел не то, что надо, не настоящее, протаскался за пустяком или остывал уже от жизни, на долгие годы загородив ее вещью, пусть и прекрасной. Иногда ему казалось, что стоит только подождать немного, закрыть глаза и собраться с силами, и вернется прежнее высокое состояние духа. Но оно не приходило. Ползухин сидел, навалившись на мраморную плиту, пристально вглядывался в лица, отыскивал тайну того, что поразило его тогда и много лет подряд, и не находил ответа. А большие печальные глаза мадонны смотрели мимо него, мимо его большой, уже известной жизни.