Выбрать главу

— Ну? — Лукич не обернулся, по шагу узнал. — Чего привезли из палат?

— Поручение. — Хабаров достал бумагу, развернул, положил на доску поверх молчуновых цифр. — Мера — обязательна. Приёмочные мерители — на меня.

В углу стало тихо. Сёмка отложил кромку. Молчун поднял глаза от доски. Нарядчик от дверей сказал негромко, ни к кому:

— Стало быть, вышло по-нашему. — И перекрестился, коротко, как крестятся на добрую весть. — Я нарядчик, вашбродие, мне со сборки видать. Уходит за день ящик таких, что затвор от соседней не примет, — гонишь сборщика подбирать пару к паре, а он час ползает, прикидывает, какая к какой ляжет. Вот бы их одну к одной — я б тот ящик не перебирал, а ставил подряд. Полроты лишку оснастили б тем, что нынче в перебор уходит.

— Будет любая, — сказал Сёмка с горячностью молодого, который ещё верит, что если правда показана, то дело сделано. — Раз бумага вышла — значит, теперь по-новому.

Лукич взял предписание, отвёл на длину руки, прочёл медленно, шевеля губами на казённых словах. Положил обратно. И не обрадовался. Он сел на табурет, упёр руки в колени и поглядел на Хабарова снизу прищуром, в котором веселья не было ни на грош.

— А цифру какую велели держать?

— Тысячу.

Лукич не ответил сразу. Помолчал, глядя в одну точку, считая, должно быть, своё.

— Через меру? — спросил наконец и сам себе ответил, не дожидаясь: — Через меру. Тыщу в сутки через твою меру.

Старик отложил мерительную плашку, что вертел в пальцах, и вытер ладони о фартук, хоть они и были сухи.

— Слышь, Сёмка, — сказал он, не оборачиваясь к парню. — Принеси-ка ту коробку, что я нынче утром завернул. Третью с краю.

Сёмка сбегал, принёс. Лукич повертел железо в заскорузлых пальцах, поднёс к свету, поймал глазом зазор.

— Гляди, вашбродие. Сталь с весенней плавки. Хорошая сталь, не ругаю. А с летней — другая. Печь та же, мастер тот же, а металл всякий раз свой норов кажет: одна плавка твёрже, другая мягче, одну ведёт при закалке так, другую эдак. Я это рукой за сорок лет знаю, без твоей науки. — Он положил коробку рядом с предписанием, две вещи бок о бок и постучал по железу ногтем.

— Покуда сталь гуляет от плавки к плавке, ты её хоть какой мерой меряй — половина мимо меры пойдёт. И не оттого, что люди дурны или руки кривы. Оттого, что железо живое, а мера мёртвая. Чтоб они сошлись, надо не лекало завести. Надо печи переучить, закалку под одно держать, людей переломить, привычку. Весь завод под одну меру переставить, от плавки до сборки. — Он покачал головой. — Это, мил-друг, не неделя. Это и не год, может.

Хабаров взял у него ту завёрнутую коробку, летнюю, и другую, из принятых, что лежали тут же в ячейке, весенней плавки. Приложил одну к другой, поймал зазор на свет, как ловил старик. Разнобой был. Его глаз переводил увиденное в сотые доли, и сотые не лгали: весенняя сидела плотно, летняя гуляла — на волос, на полволоса, а этого доставало, чтобы затвор лёг или не лёг. Сорок лет стариковской ладони и его собственные сотые доли сходились на одном, говоря разными словами.

— Знаю, — сказал Хабаров.

— Знаешь. — Лукич снова прищурился. — А полковник твой знает, что ты знаешь?

— Полковник на это и рассчитывает.

Старик помолчал, переваривая. Потом усмехнулся в седой ус, невесело, понимающе.

— Хитёр барин. Не стал ломать. Подмахнул да велел исполнять. Сам в стороне, а ты — в яме. Ежели по этой сотне выйдет триста на тыщу, кого винить? Не того, у кого железо таким вышло. Того, кто меру навёл. — Он подобрал с доски бумагу, повертел, отдал назад почти бережно. — Бумага-то твоя, вашбродие. И петля на ей твоя.

Молчун у стены вдруг подал голос — впервые на памяти Хабарова, сипло, от долгого молчания.

— Я считал, — сказал он. — За неделю, по своим отметкам. Ежели всё через меру нынче гнать — на круг двадцать восемь годных из сотни. — Он показал доску, исчёрканную мелкими столбиками. — Я тут вёл. Двадцать восемь.