Двадцать восемь из ста. Хуже трети. Хабаров посмотрел на доску, на ровные, упрямые столбики человека, который молчал три недели, а считал каждый день, — и понял, что эту цифру в субботу Вельяминову принесут раньше, чем ему, и принесут не как беду, а как доказательство.
Он сложил предписание вчетверо и убрал в карман. Где-то на фронте был Аграфенин Митрофан, четвёртый месяц без письма, и был пулемётчик, чей «максим» захлебнулся в нём навсегда и которого он на стрельбище не поминал вслух, но поминал про себя всякий раз, как слышал чужой перекошенный лязг. Та тысяча, которую ждали под Холмом ещё вчера, складывалась из таких, как они. Триста винтовок вместо тысячи означали бы, что кто-то там снова возьмёт оружие за убитым товарищем, как все они. Тысяча всяких винтовок била по своим отказами в бою. Триста безупречных оборачивались бы недостачей в строю. Между этими двумя бедами его и поставили выбирать, и выбрать одну значило накликать другую.
— Сёмка, — сказал он.
— Чего, вашбродие? — Парень подскочил.
— Кромку, что ты сейчас доводил. Сколько на неё ушло?
— Дак… — Сёмка прикинул. — С полминуты. Набело — поболе.
— А если бы кромка шла из-под машины уже в меру? Без доводки?
Сёмка поглядел на него, на Лукича, не поняв, к чему клонит барин.
— Дак тогда и доводить нечего. Бери да ставь.
— Вот, — сказал Хабаров.
Он не стал договаривать, потому что дальше начиналась вся остальная работа, какую он пока умел только назвать, но ещё не умел сделать. Не лекало навести — это сделано, это в кармане. А завод переучить под лекало: печи, закалку, оснастку, людей, привычку. Чтобы железо рождалось в меру, а не подгонялось под неё руками Сёмки по полминуты на кромку. Поток. То, чего нет и чего за неделю не будет.
Лукич смотрел на него снизу, и в стариковском прищуре было что-то новое — не сомнение уже, но и не лёгкость.
— С чего начинать думаешь, вашбродие?
— С печей, — сказал Хабаров, и сам удивился, как ровно это легло, будто он давно знал ответ, только теперь его выговорил. — Покуда сталь гуляет, всё прочее впустую.
— С печей. — Лукич покивал, будто пробуя слово на вес. — В печи, мил-друг, не ты хозяин. В печи начальник завода хозяин. А полковник твой — на приёмке: он первым цифру наверх положит.
— Знаю, — сказал Хабаров в третий раз за вечер.
Он вышел из инструментальной во двор, в июльский вечер, тяжёлый и пыльный. За корпусами завод выдыхал свою тысячу в сутки — всякую, гуляющую, бьющую отказами, но тысячу. В субботу ему положат на стол цифру, и цифра эта будет его. Двадцать восемь из ста. Считать он теперь умел в две стороны — и обе считались плохо. Одна вела к фронту без винтовок. Другая — к фронту с винтовками, которые откажут в бою. А посредине, между двумя ямами, лежала узкая твёрдая тропа — поток винтовок в единую меру, тысяча в сутки на живой, гуляющей стали, — и такой тропы покуда не нашли ни на одном заводе державы, и пройти по ней предстояло ему, с бумагой в кармане и одиннадцатью днями форы, которых уже не осталось.
Глава 7
«Голод»
В субботу цифра была готова к восьми утра, и она была хороша.
Хабаров пришёл в инструментальную затемно, когда заводское «так-так-так» за стеной с ночи разгоралось в полный дневной ход, и сам, не доверяя чужой руке, заново прогнал по предельной мере официальную контрольную сотню коробок, которую по приказу Вельяминова три дня отбирали из валового потока. Двадцать восемь штук прошли. Каждую из этих двадцати восьми коробок он свёл с затвором из отдельной заранее принятой партии, а потом несколько раз переменил пары наугад — и затвор всякий раз шёл: отводился, досылался, запирал, как влитой. Не подогнанный к этой коробке Сёмкиной рукой по полминуты на кромку, а просто годный. И каждый раз внутри коротко, по-инженерному чисто отзывалось: вот оно. Мера держит. Эти двадцать восемь подтвердили сменность: принятый затвор садился в принятую коробку без пригонки. То, что завод держал со времён мосинской выучки, растерял под тройным нарядом и чего три недели назад тут уже было не сыскать.
Двадцать восемь безупречных. Он дал себе столько, чтобы это посветило, — пока нёс последний затвор к коробке и слушал чистый сухой щелчок запирания.
А потом вспомнил, из скольки эти двадцать восемь.
Из ста. На доске молчуна по официальной контрольной сотне набралось ровно то, что он и насчитал наперёд: двадцать восемь годных коробок из ста прошедших через предельную меру. Семьдесят две забракованы. Не потому, что плохо собраны, — после закалки гнездо у них уходило за предел, и его, Хабарова, мера ловила это честно и беспощадно, как ей и положено. При таком выходе тысяча в сутки оборачивалась бы примерно тремястами. Если распространить строгую меру на весь вал нынче, завод сдаст фронту втрое меньше винтовок, чем выдыхает из цехов.