«Вы там при заводе человек. Может, скажете кому, чтоб слали поболе».
Скажет. Кому. Генералу, который сегодня дал ему неделю на то, чтоб расчётные триста стали тысячей. Вельяминову, который уже положил эту цифру в рапорт, доказывая правоту. Сошников писал ему как силе — потому что для солдата в окопе человек при оружейном заводе и есть сила, ближе которой к винтовкам никого нет. А сила эта стояла сейчас в съёмных сенях, держала серую четвертушку и не имела власти над печью, в которой рождалась гуляющая сталь.
— Дурные вести? — тихо спросила Аграфена.
— Живой, — сказал Хабаров. И, поймав, как дрогнуло её лицо на этом слове, добавил: — Знакомый солдат. С Митрофановой стороны вестей не пишет. Не серчайте.
Она кивнула, отвернулась к печи, перекрестилась мелко на угол. Своя печь, домашняя, ровно дышала жаром под чугунком. Хабаров посмотрел на неё, на тихое гудение огня под заслонкой, и подумал, что вот этой печью Аграфена владеет вполне: подбросит, прикроет, разворошит — и жар слушается. А той, заводской, не владеет никто, кого он мог бы дозваться.
К печам он пошёл сам, в тот же вечер без спроса.
Закалочная стояла на дальнем краю завода, где было жарче и темнее всего и где заводское «так-так-так» тонуло в ином, утробном гуле. Здесь сталь, обточенную в цехах, калили и отпускали, прежде чем ей лечь в винтовку, и здесь, Хабаров знал это всем нутром инженера, и сидела вся беда. Деталь шла в горн серой, выходила вишнёво-золотой, ныряла в масло — и оттуда выходила уже другой. Размер держался чертёжный, его задал резец в цеху. Менялось то, чего резцом не достать: сталь твердела, её вело, она гуляла. Две детали из одной плавки, точёные под один размер, после закалки расходились на сотые доли в разные стороны, и эти сотые его мера ловила в брак.
У ближнего горна стоял Никифор.
Старый лекальщик-доводчик, которого Хабаров видел не раз и от которого не слышал ни единого слова, стоял, заложив руки за спину, и смотрел в зев печи. Деталь в клещах подмастерья наливалась цветом. Никифор смотрел на цвет. Не на пирометр — пирометра тут и не было, — а на самый цвет каления, на ту ноту красного, которую полвека учился различать глазом, и в нужный миг, не оборачиваясь, обронил:
— Пора.
Подмастерье выхватил деталь, сунул в масло. Зашипело, плеснуло вонью.
У соседнего горна калил молодой, из недавно согнанных, — губы закушены, лоб мокро блестел в красном свете. Он тоже ждал цвета и тоже не сводил глаз с зева, но взял рано: деталь вышла из масла светлее, чем след, и подмастерье без слова отложил её в особый лоток, к сомнительным, какие потом перекаливать. У третьего горна, дальше, наоборот передержали — потянуло гарью, металл ушёл цветом за вишнёвый, в белый жар, и эту бросили в брак сразу, не пробуя, потому что пережжённую сталь уже не вернёшь. Три горна в ряд. Три глаза. Три разные ноты огня на одну и ту же чертёжную меру. И завтра у этих же горнов встанут другие люди, и плавка придёт другая, и масло к ночи остынет, и каждая деталь выйдет своей, чуть-чуть не такой, как соседняя.
У ближнего горна Никифор качнул подбородком — едва. Подмастерье, уже занёсший клещи к маслу, замер и вернул деталь в жар: рано. Старик не обронил ни слова. Он и саму эту ноту красного не объяснил бы — взял бы за руку, поставил к горну да велел смотреть с ним рядом лет пять. Полвека стояли между ним и молодым, что калил у соседнего огня. Полвека за неделю не передашь.
Хабаров стоял и смотрел, и в нём холодно и ясно складывалось понимание. Вот оно, сердце дела. Цвет каления Никифор берёт глазом — и берёт верно, лучше иного градусника, полвека верно. Но Никифор один. На весь ряд горнов — один. Оттого и двадцать восемь из ста. Резец тут чист. Одну деталь от другой разводит огонь, и мера ловит этот разнобой честно, по сотым.
Он знал, чем это лечится. Знал той, другой памятью: жар меряют прибором, а не бровью горнового; печь держит одну ноту всю смену; сталь идёт одной марки, одной плавкой на тысячу деталей; закалка перестаёт быть Никифоровым даром и делается порядком — считаным, повторяемым, ровным, как ход часов. Он мог бы расписать это мелом по стене закалочной хоть сейчас.
Сделать это сегодня он не мог.
Печь была не его. Сталь привозили не по его слову — какую слало артиллерийское ведомство, ту и калили, посреди голода рады были всякой. Калильщиков ставил не он. Уголь, масло, смены, плавки, самого Никифора с его полувековым глазом держал в руках начальник завода — тот, что отмерил ему неделю. А полковник Вельяминов держал приёмку и рапорт, которым эту неделю подстроил. Хабаров стоял в сердце беды и видел её до последнего узла. Власть его кончалась на готовой детали: браковать он был волен, а до огня, в котором деталь рождалась, не доставал — пока. Граница лежала тут, между его лотком с затворами и зевом печи.