Вот он уронил ее все же, толкнув лапами. Завис над ней. Калигула увидел, о! Большая псина, большой, болтающийся внизу меж задних ног, безобразный отросток! Этого достало для безумия!
То, что случилось потом, передавалось из уст в уста тихим шепотом, с оглядкой. Что-то не так с молодым императором, не так. Едва оправился от болезни, речи его все еще странны, поступки тоже, знаете ли, весьма. Сцепиться с псом в дикой, отчаянной драке? С любимцем своим драться, да не в шутку, а всерьез, не до первой крови, а до последнего вздоха? Он рычал и кусал, да нет, не пес же! Все наоборот, это пес обезумел от боли и страха, пытался сбежать! Ведь напавший на него хозяин рвал куски мяса из его тела зубами, во всяком случае, пытался. И бил коротким мечом, и, наконец, удушил собаку своими руками, подумайте! Их с трудом расцепили — окровавленного, изрезанного в лоскуты пса. И хозяина, чья кровь смешалась с песьей и тоже лила ручьями. Собака ведь поняла, что настал последний ее час, пусть не сразу, поначалу надеясь на милость, на шутку, пусть злую, но шутку хозяина! Потом-то тоже дралась, защищая жизнь, да только разве с безумцем сладишь. Безумцем?
А как назовешь еще человека, напавшего на пса?
Говорят, сестра была рядом. Она кричала, пыталась схватить брата за складки разорванных одежд, оттаскивала.
— Гай, не надо, не надо, — кричала, — за что, ну за что? Это была игра, Гай, мы играли…
Еще там, еще в бреду невероятного этого сражения, промелькнула у него череда мыслей, быть может, несвязных, зато все объясняющих: «Я люблю ее. Убийства! Смена ее мужей! Моя неудачная женитьба. Ревность, за которой прячется моя любовь, вот что… причиной всему».
Позже, когда все кончилось, и он, страшась взглянуть на нее, пятился к выходу, еще одна мысль сморщила лицо его в гримасе боли. Она была правдива, эта мысль, до отвращения. «Так она меня не любит. Как угодно, только не так».
А потом, в этой жизни потом, где он уже не мог ее сберечь, случилось все самое страшное. Он отослал ее к мужу. Он не хотел соблазнов, не мог ее обидеть. Когда стало невмоготу от тоски, перестал ссылаться на дела и вызвал снова.
Она сказала ему: «Знаешь, Гай, я ведь беременна. Я так рада. Может быть, я рожу нового цезаря Риму».
Он схватил со стола нож. Все тот же нож, который был ему другом в детстве. Со свистом пронесся нож в воздухе, вонзился в стену. Ручка дрожала еще, а она уже бросилась к нему, обняла: «Что, Гай, что? Ты не рад? Ты не хочешь? Что не так, скажи!».
Скажи ей все… Лепида схватить, обезглавить, немедленно! Можно придумать еще тысячи казней. Что угодно с Лепидом, только бы не терпеть эту боль в сердце!
— Я рад, — сказал он ей. — Только побереги себя. Пожалуйста, побереги себя, и скажи, чтоб тебя берег этот, который… муж. Потому что я его… Я лично отрежу ему все, что делает его мужчиной, если только он посмеет обидеть тебя…
Марк Эмилий Лепид был неповинен в ее смерти. Какая болезнь погубила плод? Отравляя ее кровь, губя ее, разлагался внутри нее ненавистный Калигуле ребенок…
И Калигула, кляня жизнь, себя, свое бессильное всесилие, молча держал ее горящую руку в своей. До самого конца? Да если б он мог!
Он не мог. Он должен был уйти, не приняв ее последнего вздоха. На то у нее был муж, сестры. Но не он, не брат; ее брат был Великим понтификом Рима. Он уже не должен был быть при ее ложе: болезнь, смерть — не должны быть его уделом. Кто угодно, только не он!
Но «кого угодно» не находилось. Агриппина и Ливилла, обе замужние, первая, к тому же, мать очаровательного, но весьма капризного и бойкого мальчика, не оставляли дома свои заботой в эти дни; воспылали небывалой любовью к семье. Веселого в состоянии Друзиллы было мало; близость смерти томила, пугала сестер. Было тягостно и страшно. Они приходили, конечно. Но желание уйти поскорее от ложа страдалицы было настолько очевидным, что их приходы тяготили Друзиллу. Она мучилась, и брат поспешил отдать приказ…
Приезжал дядя Клавдий. Сидел с нею. Все больше молчал. Размышлял о чем-то, о чем же, если не об этрусках? Разве что о Карфагене. У него мысли все о прошлом. Он в прошлом живет. Очень скоро уйдет туда и Друзилла? Ну, так что, это общий удел…
Лекарь, Ксенофонт? Он и не уходил. Жил в соседнем кубикулуме при атрии. Раздавал указания ее рабыням. А что он еще мог, слуга Асклепия? Вздыхать, говорить ученым языком; утверждать, что все возможное делается. Что-то, несомненно, делалось. Но изгнать из себя плод она не могла. И слабела на глазах, сгорала в лихорадке. Отказывалась есть. С трудом пила. Любое напряжение вызывало одышку и головокружение…