Каллист произнёс одну из своих коротких, но хорошо обдуманных фраз:
— На Капри я слышал, что правление Египтом было пожаловано Арвилию после приговора твоей матери.
Император никак не отреагировал. Он научился держать мысли в себе; удержал и эту — на весь день. А вечером сказал:
— Я ещё не использовал всех полномочий, данных мне сенатом.
Август сформулировал для себя — и пользовался с крайней осмотрительностью, но почти всегда втайне — тот крайне суровый закон, что «ради безопасности империи» ему позволено арестовывать, судить, изменять уже вынесенные приговоры, предавать смерти. Тиберий использовал свои полномочия со всё возрастающей жестокостью, и Рим ненавидел его за это. С некоторой растерянностью молодой император сказал себе: «Взять на вооружение этот закон — шаг необратимый». Но в конце концов решил, что это необходимо, и приказал тайно доставить Арвилия Флакка в Рим. И стал ждать.
Арвилий Флакк прибыл, разбитый долгим путешествием по морю и по суше в качестве пленника, — так Агриппина и Нерон совершали свой путь на острова ссылки. Подобно землетрясению, в сенаторах пробудились старые воспоминания. Как в дни Тиберия, им показалось, что с часу на час их вызовут в верховный суд, и пока популяры злобно восклицали: «Наконец-то!» — оптиматы застыли в тревоге: в этом молодом императоре с зелёными глазами, ухоженными волосами и красивым голосом за безобидным обаянием юности зашевелилось нечто иное.
Императора в ночь перед процессом мучила бессонница. Он впадал в тяжёлую дремоту, вскоре просыпался в надежде, что уже день, и безрадостно видел всё ещё глубокую ночь. Гай понимал, что хочет лишь увидеть лицо человека, виновного в смерти его матери.
Арвилий вошёл в торжественную, блещущую мрамором курию, полную замерших в ожидании сенаторов, и его появление приглушило даже шёпот дружественных послов и всерьёз напугало прочих. Но, увидев императора, он заколебался. А император после бессонной ночи увидел шестидесятилетнего лысеющего человека с нездоровой кожей, морщинами и бегающими глазами. «Берегись тех, кто при разговоре смотрит в сторону», — говорил отец. Сенаторы сидели в напряжённом молчании; это был первый процесс после смерти Тиберия. Пусть речь шла не о зловещем политическом преследовании, а подсудимый обвинялся в плохом управлении, приведшем к восстанию, тем не менее зал наполнили страшные воспоминания.
При первых же вопросах к обвиняемому император увидел, что этот безжалостный Арвилий подл, труслив и лжив. «И этот человек, — подумал он с бешенством, — держал в руках жизнь такой женщины!» Конечно, о том процессе Арвилий знал уж побольше, чем он.
Среди популяров разгорались мысли о реванше, в то время как среди оптиматов возрастал страх, что Арвилий начнёт говорить о прошлом. И потому все единогласно как можно скорее завершили процедуры и признали его виновным. Некоторые хотели посоветоваться с императором о тяжести наказания, и он под влиянием какого-то импульса объявил:
— Я не хочу смертей.
Удивлённые сенаторы снова вспомнили о нечеловеческом равнодушии Тиберия к жизням других, но из жалости к осуждённому или из-за своего скрытого пособничества повиновались и приговорили Арвилия к конфискации имущества и ссылке на один из скалистых островов Киклад в Эгейском море, на печально известный Гиарос.
— О! — воскликнул Каллист. — Нам посчастливилось поймать змею, а вместо того, чтобы раздавить ей голову, мы отпускаем её в глубину сада.
Но Арвилий, услышав приговор, пришёл в отчаяние и неприлично расплакался на глазах у всех. Тогда Марк Эмилий Лепид — человек, за которого влюблённая Друзилла изъявила желание выйти замуж, внук того Марка Лепида, в чьём доме ужинал Юлий Цезарь накануне своего убийства, — помня суровость ссылок, неожиданно попросил императора отправить осуждённого в какое-нибудь менее отдалённое и глухое место.
«Почему Лепид защищает его?» — подумал император, и на мгновение в нём вспыхнула подозрительность. Но потом он вспомнил, как трибун Кретик, верный товарищ отца в Сирии, отправлялся на Гиарос, чтобы там умереть, и приказал заменить отдалённый Гиарос на гораздо менее суровый Андрос. Сенаторы, восхитившись его милосердием, повиновались.
«Он легко поддаётся жалости», — подумали некоторые. А для сенатора Юния Силана, Пизонов и Сертория Макрона, напуганных раскрытием их едва зародившегося заговора и следивших за процессом, как за разливом реки в половодье, в страхе, что прорвёт дамбу, этот сентиментальный возврат к разумному решению, столь отличный от мрачной неумолимости Тиберия, показались щелью в глухой каменной стене.