Трибун шагал в неизменном ритме.
— Здесь будут твои комнаты, — проговорил он у одного поворота, и Гаю подумалось, что по крайней мере какое-то время ему ещё суждено пожить. Он было остановился, но трибун шагал дальше.
Новые ступени. Вдали виднелись термы, о которых в Риме ходили смутные слухи. Между тем чередование нижних этажей закончилось, помещения становились всё просторнее и роскошней, здесь были бронзовые статуи, виднелись обширные мозаики, разноцветные инкрустации, но кругом царила тишина и стояли на страже августианцы. По бесконечным мраморным полам мимо быстро и бесшумно проскользнуло несколько слуг и чиновников.
— Отсюда управляется империя, — сказал трибун.
И распахнул двери в зал для императорских аудиенций — величественный полукруг, на который выходило пять других пышных залов, расположенных как бы вокруг оси в основании полукруга, где возвышался императорский трон.
«Никогда не видел ничего подобного — словно протянута циклопическая рука с пятью пальцами и ладонью, а в основании, на месте запястья, сидит император», — рассказывал один посол и признавался, что от эмоций его тщательно обдуманная речь превратилась в сбивчивый лепет.
Из зала шёл неожиданный, совершенно прямой прорубленный в скале проход, в конце которого открывался чудесный вид на залив.
— Входить туда запрещено, — сказал трибун. — Туда ходит только император.
Ничьих других голосов не слышалось. Последний и самый высокий пролёт лестницы был совершенно пустынен. Через равные промежутки в победоносной наготе стояли на пьедесталах великолепные статуи молодых полубогов, воинов, атлетов, созданные греческими мастерами времён золотого века Греции. На всей вилле не было ни одного женского образа.
Гай с трибуном подошли к вершине. На самом верху был построен зал, который с драматической неожиданностью смотрел своими арками на террасу с колоннадой, экседру, выходящую на бурное великолепие моря. На чистом мраморе свет казался нестерпимым.
Трибун провёл Гая к порогу экседры и остановился. И вот в первый раз Г ай вблизи увидел того, с кем его мать никогда не встречалась и кого издали называла родосским изгнанником и царственным отравителем. Он стоял под полуденным солнцем; рядом выстроились трое-четверо придворных. Ростом император был выше остальных, что придавало его образу ещё большее одиночество. Говорили, что на днях Тиберию исполнилось семьдесят три года. Его грудь была необычайно широка, и, несомненно, в молодости он обладал незаурядной силой. Император плотно сжимал губы, лицо его выражало прирождённую свирепость, которая отразилась в тысячах портретных статуй и монет. Но на коже его там и сям виднелись красноватые пятна — знаки какой-то хронической кожной болезни, — и эта отталкивающая подробность придавала ему человечности. За спиной Тиберия колонны, море, острова, далёкий берег, небо — все вместе создавали ослепительный пейзаж.
Он смотрел на приближение молодого Гая. Его прямая осанка напоминала о годах, проведённых в армии, о страшных кампаниях в Иберии, Армении, Галлии, Паннонии, Германии, в самых кровавых уголках империи, где воевал этот великий солдат, хотя победы его перемежались кровавыми I поражениями. У него были большие руки с тяжёлыми пальцами, и говорили, что их хватка смертельна. Император молчал.
Историки скажут, что всегда, а особенно после избрания императором, все его чувства, стремления, желания были спрятаны за непреодолимым барьером скрытности. Но за этой защитной подозрительностью работал мощный ум, ясный и холодный, распознававший обманы и опасности. Когда его личные обиды и мстительность молчали, он принимал решения после долгих одиноких размышлений. Его отношение к ответственности за империю характеризовалось неизменной преданностью, отсюда рождалось твёрдое руководство главами провинций, внимательное к мелочам, маниакально экономное, однако по существу справедливое и эффективное, поскольку он опирался не на блестящие озарения, а на упорство и прилежание. Август со свойственной ему дальновидностью распознал в нём эти качества. Но власть была единственным жизненно важным объектом чувств Тиберия, и её завоевание было одной тяжелейшей битвой на уничтожение. В нём жило постоянное инстинктивное презрение и недоверие к ближним, вечная память на обиды, нерушимая ненависть к врагам, прирождённая способность убивать без угрызений совести. Он совершенно не знал жалости; устрашение врагов вызывало у него удовлетворение, близкое к сладострастию, и никакие средства, никакие жестокости не казались ему чрезмерными. Сея вокруг ненависть, он ощущал необходимость устранять всякую возможную опасность для себя. И уже психологически скрутив себя в тугую спираль уничтожения, по-человечески одинокий, он оказался и физически изолирован на скалах Капри. Потому находиться рядом с ним было крайне опасно.