— Я сейчас, — бросила она в пространство, ни к кому не обращаясь, и, не дожидаясь ответа, шагнула в заросли, туда, где тропинка вела к оврагу.
Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди. Она почти бежала, продираясь сквозь кусты орешника, цепляясь за ветки, не чувствуя, как они царапают руки. Платок сбился набок, коса растрепалась, но ей было всё равно.
Овраг встретил её тишиной и запахом сырой земли. Она выскочила на край, туда, откуда была видна дорога — пыльная лента, уходящая к лесу, к Сумерью. И замерла.
Дорога была пуста.
Солнце стояло высоко, и на жёлтой пыли не было ни тени, ни следа. Только ветер гнал по обочине сухие травинки, да вдали, у самого леса, медленно двигалась телега, запряжённая волом. Но всадника не было.
Он уехал. Уехал давно, ещё затемно, когда туман только начинал рассеиваться. Сейчас он уже, наверное, на полпути к Сумерью, а может, и дальше.
Параскея опустилась на колени прямо в траву, вцепилась пальцами в землю. Из горла рвался крик, но она зажала рот ладонью, чтобы не закричать. Слёзы хлынули сами — крупные, солёные, душащие. Она сидела на краю оврага, глядя на пустую дорогу, и плакала беззвучно, сотрясаясь всем телом.
— Данияр, — шептала она одними губами. — Данияр...
Она полюбила его. Поняла это только сейчас, когда его не стало рядом. Когда эта пустота внутри заполнилась вдруг такой болью, что дышать стало невозможно. Не просто понравился, не просто потянуло к нему — полюбила. Всем сердцем, всей душой, до самого донышка. А он уехал.
И вернётся ли? Он обещал, он клялся, но мало ли что бывает в жизни? Мало ли какие девки встретятся ему в Сумерье? Зачем ему она, нищая сезонница, когда вокруг полно невест с приданым? И почему он должен помнить о ней, если рядом будут другие, с чистыми руками и белыми лицами?
Она кусала губы, чтобы не завыть в голос, и думала о том, что дура, круглая дура. Надо было не ходить на те встречи, не сидеть с ним под рябиной, не давать ему руки, не позволять целовать. Надо было слушать мать, которая всегда говорила: «Не заглядывайся на господ, дочка, добра не будет». А она заглянулась. И теперь сердце разрывается от боли.
Она не знала, сколько просидела так. Может, час, может, всего несколько мгновений. Солнце поднялось ещё выше, припекало плечи, и на её рубахе проступили тёмные пятна пота. Где-то внизу, в овраге, журчал ручей, и этот звук, мирный, постоянный, вдруг отрезвил её.
Надо возвращаться. Бабы хватятся, мать начнёт искать, пойдут разговоры, пересуды.
Она вытерла лицо подолом, поправила платок, глубоко вздохнула. И пошла обратно, в сад, к корзине, к привычной, тяжёлой работе.
* * * * *
До самого вечера она работала как заведённая. Срывала яблоки, складывала, носила корзины к телегам, перебирала паданцы. Руки делали привычное дело, спина ныла, пальцы саднили, но она не останавливалась. И всё время, каждую минуту, краем глаза искала его среди деревьев. Глупо, конечно — он уехал, его нет, но она всё равно смотрела, и каждый раз, когда мелькала чья-то тень, сердце замирало в надежде.
А потом обрывалось и падало в пустоту.
К вечеру, когда солнце покатилось к закату и тени от яблонь вытянулись, ложась на траву длинными полосами, она поняла, что больше не может. Бросила корзину, сказала бабам, что отойдёт на минуту, и побежала.
К реке.
К тому месту, где они сидели на обрыве и смотрели на воду. Где он убирал прядь с её лица, и она замирала от его прикосновения. Где она сказала: «Не надо про смерть. Смерть не кличут».
Она упала на траву, туда, где ещё вчера они сидели вдвоём, и её накрыло. Волна пришла откуда-то изнутри, поднялась от живота к груди, сжала горло, ударила в глаза. Она зажала рот ладонью, чтобы не закричать, но слёзы уже хлынули — крупные, солёные, душащие. Она плакала навзрыд, уткнувшись лицом в траву, которая ещё хранила, казалось, его запах.
Река внизу текла неторопливо, отсвечивая на закате медью и золотом. На том берегу паслись козы, и мальчишка-пастух, сидя в тени ракиты, выводил на дудке что-то протяжное, печальное. Птицы затихали, готовясь к ночи, и только кузнечики всё стрекотали, не умолкая. А она плакала, пока слёзы не кончились, пока внутри не стало пусто и звонко.
Когда она вернулась в барак, глаза опухли так, что мать сразу всё поняла.
— Параскея, — Светлана подсела к ней, обняла за плечи. — Что случилось, доченька? Кто тебя обидел?
— Никто, матушка, — прошептала Параскея, утыкаясь лицом ей в плечо. — Я сама... я дура.
— Из-за него? — тихо спросила Светлана. — Из-за господского сына?
Параскея вздрогнула, подняла заплаканные глаза.
— Откуда ты...
— Материнское сердце всё чует, — вздохнула Светлана. — Видела я, как ты по вечерам пропадаешь. И как светишься вся. Думала, образумишься, не станешь связываться. Ан нет, видать, любовь.
— Любовь, — эхом отозвалась Параскея. — Любовь, матушка. И так больно, так больно...
Она снова разрыдалась. Светлана гладила её по голове, прижимала к себе и молчала. Что тут скажешь? Сама молодая была, сама любила. Помнит, как уходил её муж на заработки, и как сердце замирало от тоски.
— Поплачь, дочка, — шептала она. — Поплачь, легче станет. А там, глядишь, и утихнет. Может, оно и к лучшему, что он уехал. Не пара он тебе, ох не пара.
— Он обещал вернуться, — всхлипнула Параскея. — Клялся. Честью воинской.
— Мало ли кто чего клянётся, — вздохнула Светлана. — Ветром всё уносит. А ты не жди, не мучай себя. Если судьба — встретитесь, если нет — значит, не судьба.
Параскея молчала. Она знала, что мать права. Знала, что надо выбросить его из головы, забыть, как сон. Но как забыть, если он в каждой травинке, в каждом яблоке, в каждом утреннем тумане?
* * * * *
Ночью она снова не спала. Лежала на спине, глядя в темноту, и перебирала в памяти каждое его слово, каждый взгляд, каждое прикосновение. Вспоминала, как он убирал прядь с её лица, и её сердце замирало. Как он смеялся, когда она сказала про замужество. Как он обнял её во время грозы, и она чувствовала тепло его тела, слышала, как бьётся его сердце.
Вот так, ворочаясь и вздыхая, она и не заметила, как за окном начало сереть. А когда первые петухи возвестили рассвет, она вдруг села на лежанке, обхватила колени руками и замерла.
Надо жить дальше. Надо работать, помогать матери, копить деньги. И ждать. Просто ждать. И верить.
Потому что он обещал. Потому что он клялся. Потому что иначе никак нельзя.
Она встала, умылась ледяной водой из бадьи, стоявшей у порога, привела себя в порядок. В маленькое медное зеркальце, которое дала ей мать, увидела своё лицо — бледное, с красными глазами, с опухшими губами. Чужая какая-то. Словно не её лицо, а чьё-то другое, измученное и чужое.
— Ничего, — сказала она своему отражению. — Ничего. Он вернётся. Я дождусь.
И пошла в сад. Снова собирать яблоки, слушать пересуды баб, смотреть на опустевшую рябину. И ждать.
Ждать целый год.